Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Трактат о манекенах
Шрифт:

Но еще дальше от света были кошки. Их совершенство пугало. Замкнутые в точности и аккуратности своих тел, они не ведали ни ошибок, ни отклонений. На миг они сходили в глубину, на дно своей сущности и тогда замирали внутри мягкой шкуры, становились грозно и торжественно серьезными, а их глаза округлялись, как луны, втягивая взгляд в свои огненные воронки. Но уже через миг, выброшенные на берег, на поверхность, вызевывали свою ничтожность и тщетность, разочарованные, лишенные всяких иллюзий.

В их жизни, исполненной замкнутой в себе грациозности, не было места ни для какой альтернативы. И, пресыщенные в этом узилище совершенства, откуда нет выхода, охваченные сплином, они морщили верхнюю

губу, шипели, а их маленькие, расширенные полосами мордочки были полны беспредметной жестокости. Внизу украдкой проскальзывали куницы, хорьки и лисы, воры среди зверей, существа с нечистой совестью. Коварством, интригой, обманом вопреки плану творения они добились места в бытии и, преследуемые ненавистью — вечно под угрозой, вечно настороже, вечно в страхе за это место — яростно любили свою краденую, укрывающуюся по норам жизнь и были готовы, защищая ее, дать разорвать себя на куски.

Наконец все они прошли, и в комнате воцарилась тишина. Я снова стал рисовать, утопая в своих листах, с которых струился блеск. Окно было открыто, и на его карнизе трепетали на весеннем ветру горлицы. Как бы испуганные и исполненные полета, они наклоняли головы и демонстрировали профили с круглым, стеклянным глазом. Дни под конец стали мягкими, опаловыми и лучезарными, а то вдруг перламутровыми и полными затуманенной сладостности.

Наступили пасхальные праздники, и родители уехали на неделю к моей замужней сестре. Меня оставили одного в квартире на произвол моих вдохновений. Аделя каждый день приносила мне завтраки, обеды, ужины. Когда она появлялась на пороге, празднично одетая, источая из своих тюлей и фуляров аромат весны, я не замечал ее присутствия.

Через открытое окошко втекали ласковые дуновения, наполняя комнату отблеском дальних пейзажей. С минуту навеянные цвета ясных далей еще удерживались в воздухе, но вскоре расплывались, развеивались в голубоватом дне, в ласковости и волнении. Половодье образов несколько успокоилось, потоп видений умиротворился и утих.

Я сидел на полу. Вокруг лежали мелки и пуговки акварели, Господни цвета, дышащая свежестью лазурь, зелень, забредшая до самого предела изумления. А когда я брал в руки красный мелок, в просветленном мире звучали фанфары счастливого красного цвета, по всем балконам плыли волны красных флагов, и дома выстраивались вдоль улицы торжественной шеренгой. Колонны городских пожарников в малиновых мундирах проходили парадом по светлым счастливым дорогам, и мужчины, приветствуя друг друга, приподнимали котелки цвета черешни. Черешневая сладость, черешневый щебет щеглов наполняли воздух, насыщенный лавандой и ласковым блеском.

Когда же я брался за синий цвет, по улицам по всем окнам пробегал отблеск кобальтовой весны, одна за другой со стуком открывались рамы, полные синевы и небесного огня, занавески взметывались, как по сигналу тревоги, и радостный легкий сквозняк пробегал вдоль их шеренги среди колышащегося муслина и олеандров на пустых балконах, как будто на другом конце этой длинной светлой аллеи появился кто-то далекий и приближался — лучистый, предшествуемый вестью, предчувствием, благовещаемый полетом ласточек, светозарными грамотами, разбрасываемыми на каждой миле.

3

В пасхальные праздники, в конце марта либо начале апреля, Шлёма, сына Товия, выпускали из тюрьмы, куда его сажали на зиму после летних и осенних похождений и безумств. И вот в один из дней той весны я в окошко увидел, как он выходит от парикмахера, который в одном лице являл собой городского цирюльника и костоправа; с изысканностью, приобретенной в тюремных стенах, Шлёма открыл сверкающую стеклянную дверь парикмахерской и спустился по трем деревянным ступенькам, посвежевший

и помолодевший, с аккуратно подстриженной головой, в куцеватом сюртучке и высоко подтянутых клетчатых панталонах, худощавый и моложавый, несмотря на свои сорок лет.

Площадь Св. Троицы в это время была пустая и чистая. После весенней слякоти и грязи, смытых потом проливными дождями, мостовая лежала отмытая, высушенная за много дней тихой и ясной погоды, дней уже длинных и, быть может, слишком обширных для ранней этой поры, дней, затягивающихся сверх меры, особенно вечерами, когда сумерки, еще пустые в своей глубине, тщетные и бесплодные в безмерном своем ожидании, длятся и длятся без конца. Когда Шлёма закрыл за собой стеклянную дверь парикмахерской, небо тотчас же вошло в нее, как во все маленькие оконца этого одноэтажного дома, открытого чистой глубине тенистого небосклона.

Сойдя с крыльца, Шлёма оказался совсем один на краю большой пустой раковины площади, через которую проплывала синева бессолнечного неба Эта широкая чистая площадь лежала в тот день как стеклянный сосуд, как новый, не початый год. Шлёма стоял на его краю, серый и угасший, и не смел сломать решением идеальную округлость неиспользованного дня.

Лишь раз в году, в день выхода из тюрьмы, Шлёма чувствовал себя таким чистым, ничем не обремененным и новым. День принимал его в себя, омытого от грехов, обновленного, примирившегося с миром, со вздохом открывал перед ним чистые круги своих горизонтов, увенчанные тишайшей красотой.

Он не торопился. Стоял на краешке дня и не смел переступить, перечеркнуть своей молодой, легкой, чуть припадающей походкой эту мягко закругляющуюся раковину пополуденной поры.

Над городом лежала прозрачная тень. Молчание третьего часа пополудни извлекало из домов чистую белизну мела и раскладывало ее, как колоду карт, вокруг площади. Обделив его в одном круге, оно уже начинало новый, черпая запасы белизны из высокого барочного фасада церкви Св. Троицы, которая, как слетающая с неба огромная рубашка Бога, вся в складках пилястров, ризалитов и фрамуг, распираемая пафосом волют и архивольт, поспешно приводила на себе в порядок это гигантское взволнованное одеяние.

Шлёма поднял, принюхиваясь, голову. Мягкий ветерок нес аромат олеандров, запах праздничных комнат и корицы. И тогда он чихнул своим знаменитым могучим чихом, от которого сорвались и взлетели с полицейского участка перепуганные голуби. Шлёма усмехнулся: через сотрясение его ноздрей Бог давал знак, что настала весна. То был знак куда вернее, чем прилет аистов, и отныне дни будут пронизаны этими детонациями, что, затерянные то ближе, то дальше в городском шуме, станут служить остроумным комментарием ко всевозможным событиям.

— Шлёма! — позвал я, стоя в окне нашего низкого первого этажа.

Шлёма увидел меня, улыбнулся своей приятной улыбкой и приветственно поднял руку.

— Мы с тобой сейчас одни на всем рынке. Я и ты, — тихо произнес он, потому что вздувшийся пузырь неба резонировал, как бочка. — Я и ты, — повторил он с грустной улыбкой. — Как пуст сегодня мир.

Мы могли бы поделить его и назвать по-новому — до того открытый, беззащитный и ничей лежал он перед нами. В такой день Мессия подходит к самому краю горизонта и оттуда смотрит на землю. И когда он видит ее — белую, тихую в синеве и задумчивости, может случиться, что в глазах у него исчезнет граница, голубоватые полосы облаков улягутся тропою, и он, не ведая, что делает, сойдет на землю. А земля в своей задумчивости даже не заметит того, кто сошел на ее дороги, и люди, пробудясь после послеобеденного сна, ничего не будут помнить. Вся история окажется словно бы стерта из памяти, и будет как в прадревние времена до начала ее.

Поделиться с друзьями: