Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Трактат о манекенах
Шрифт:
10

Однажды я видел престидижитатора. Он стоял на эстраде, худощавый, открытый со всех сторон, и демонстрировал свой цилиндр, показывая всем его пустое белое дно. Гарантировав таким образом вне всяких сомнений свое искусство от подозрений в жульнических манипуляциях, он нарисовал в воздухе палочкой магический знак и тотчас с какой-то преувеличенной четкостью и очевидностью стал извлекать тросточкой из цилиндра цветные бумажные ленты — локтями, саженями, а под конец километрами. Комната заполнялась красочной шуршащей массой, становилась светлей от этого сторичного размножения, от пенящейся легкой папиросной бумаги, от светозарного нагромождения, а он все продолжал добывать эту некончающуюся струю, несмотря на испуганные возгласы, полные восторженного протеста, восхищенные восклицания, спазматические всхлипывания, и в конце концов становилось ясно, как день, что это ему ничего не стоит, что изобилие это он черпает не из собственных

запасов, что просто-напросто ему открылись внеземные источники превыше всякой людской меры и понимания.

И кое-кто, кому предначертано было постичь глубинный смысл этой демонстрации, уходил домой, задумчивый и внутренне озаренный, проникшийся до глубины души истиной, что вошла в него: Бог беспределен…

11

И тут, пожалуй, самая пора развернуть короткую параллель между Александром Великим и мной. Александр Великий был чувствителен к ароматам дальних стран. Его ноздри предощущали неслыханные возможности. Он был одним из тех, над чьим лицом во сне Господь провел своей дланью, отчего такие люди знают то, чего не знают, исполняются догадок и прозрений, и сквозь сомкнутые веки к ним пробиваются отблески далеких миров. Однако он чересчур дословно воспринял Господни намеки. Будучи человеком действия, то есть человеком неглубокого духа, он истолковал свою миссию как предназначение завоевать весь мир. Его грудь полнила та же ненасытность, что полнила мою, те же вздохи ширили ее, и точно так же в его душу входили горизонт за горизонтом, пейзаж за пейзажем. И не было никого, кто мог бы исправить его ошибку. Даже Аристотель не понимал его. Так Александр Великий и умер — разочарованный, хотя и покорил весь мир, разуверившийся в Боге, который вечно отступал перед ним, и в Его чудесах. Его изображение украшало монеты и марки всех стран. В наказание он стал Францем Иосифом своего времени.

12

Я хотел бы дать читателю хотя бы приблизительное представление, чем тогда была эта книга, на страницах которой суммировались и складывались окончательные события той весны. Несказанный тревожащий ветер пролетал по сверкающей шеренге марок, по разубранной улице гербов и знамен, беззаветно развевая девизы и эмблемы, колышащиеся в затаившей дыхание тишине, в тени туч, что грозно выросла над горизонтом Потом внезапно на пустой улице появились в парадных одеяниях, с красными повязками на рукавах первые герольды, лоснящиеся от пота, исполненные сознания собственной миссии и всецело поглощенные ею. Взволнованные до глубины души, полные торжественной значительности, они в молчании подавали знаки, и вот уже улица темнела от приближающейся демонстрации, и во всех поперечных улицах чернели колонны, надвигающиеся под шум шагов тысяч и тысяч ног. То была гигантская манифестация стран, всеобщее первое мая, монстр-парад миров. Тысячами словно для присяги поднятых рук, флагов и знамен, тысячами голосов мир демонстрировал, что он не за Франца Иосифа, но за кого-то стократ, тысячекрат более великого. А надо всем колыхался светло-красный, почти розовый цвет, невыразимый, высвобождающий цвет энтузиазма. Из Сан-Доминго, из Сан-Сальвадора, из Флориды прибывали запыхавшиеся, восторженные делегации, все в малиновых костюмах, и в знак приветствия приподнимали котелки цвета черешни, из-под которых выпархивали по два, по три щебетливых щегла. Блистающий ветер счастливыми дуновениями и порывами усиливал сверкание труб, мягко и бессильно обмахивал края инструментов, которые роняли во все стороны тихие метелки электричества. Несмотря на многолюдье, несмотря на многотысячное шествие, все происходило в полном порядке, гигантский смотр совершался планомерно и в тишине. Бывают минуты, когда свисающие с балконов флаги, которые только что колыхались жарко и неудержимо, развевались в разреженном воздухе в багрово-красных судорогах, взлетали с бурным тихим трепетом в напрасном порыве энтузиазма, внезапно замирают, как по команде «смирно», и вся улица становится красной, яркой, исполненной молчаливой тревоги, меж тем как в потемневшей дали, в сумеречном воздухе внимательно отсчитываются глухие залпы салюта сорок девять разрывов.

Потом горизонт резко мрачнеет, как перед весенней грозой, только ярко сверкают инструменты оркестров, и в тишине слышен ропот темнеющего неба, шум далеких пространств, а из ближних садов плывет сосредоточенными зарядами аромат черемухи и беззащитно разряжается непередаваемо безмолвными взрывами.

13

И вот однажды в конце апреля был пасмурный теплый день, люди шли, глядя прямо перед собой в землю, неизменно в один и тот же квадратный метр влажной земли перед собой, и не чувствовали, как по сторонам шествуют мимо них деревья парка, раскинувшиеся черными ветвями, и на них в разных местах появляются трещинки сладких сочащихся ран.

Запутавшееся в черной ветвистой сети деревьев серое, душное небо ложилось на затылки людей — вихреобразно напластованное, бесформенно тяжелое и огромное, как перина. В теплой этой сырости люди выкарабкивались из-под него на четвереньках,

словно хрущи, обнюхивающие чуткими усиками сладкую глину. Мир лежал глухой, развивался и рос куда-то вверх, где-то сзади и в глубине — благостно бессильный — и плыл. Временами он замедлял течение и что-то смутно припоминал, ветвился деревьями, ячеился густой поблескивающей сетью птичьего щебета, брошенной на этот серый день, и шел вглубь, в подземное змеение корней, в слепое пульсирование червей и гусениц, в глухое помрачение чернозема и глины.

И под этой бесформенной громадностью люди оседали, оглушенные, без единой мысли в голове, оседали, спрятав лица в ладони, сгорбленные висели на скамейках парков, держа на коленях лоскуты газет, текст с которых вытек в огромную, серую бездумность дня, неловко висели в еще вчерашних позах и не замечали, как из уголков рта у них ползет слюна.

Быть может, их оглушали густые погремушки чириканья, неутомимые маковки, сыплющие серую дробь, от которой мерцал воздух. Они ходили осовелые под этим свинцовым градом и объяснялись жестами под щедрым этим ливнем, а то и просто безропотно молчали.

Но когда часов около одиннадцати в какой-то точке пространства сквозь мощное спекшееся тело туч бледным ростком проклюнулось солнце, внезапно в ветвистых корзинах деревьев часто засветились почки, и серая вуаль чириканья медленно, словно бледно-золотистая сетка, отделилась от лица дня, который приоткрыл глаза. И то была весна.

И вдруг аллея парка, еще минуту назад пустая, в один миг оказалась усеяна спешащими в разные стороны прохожими, словно она была узловым пунктом всех улиц города, и расцвела женскими нарядами. Кто-то из быстроногих стройных девушек спешил на работу, в магазины и конторы, другие на свидания, но в течение нескольких минут, проходя сквозь ажурную корзинку аллеи, дышащую сыростью оранжереи и моросящую птичьими трелями, они принадлежали этой аллее и этому часу и становились — не ведая о том — статистками сцены в театре весны, словно возникли на дорожке вместе с нежными тенями ветвей и первых листков, прямо на глазах вырывающихся из почек на темно-золотом фоне влажного гравия, и проживали несколько золотых, жарких, драгоценных ударов пульса, а потом внезапно блекли, заволакивались серым полусветом и, подобно той прозрачной филиграни, чуть только солнце вступало в задумчивость облаков, впитывались в песок.

Но на минуту они заполнили аллею своей свежей поспешностью, и из шелеста их белья, казалось, истекал безымянный аромат аллеи. Ах, эти сквозные и свежие от крахмала сорочки, выведенные на прогулку под ажурную тень весеннего коридора, сорочки с мокрыми пятнами подмышками, высыхающими от фиалковых дуновений дали. Ах, эти молодые, ритмичные, согретые движением ноги в новых шелково шуршащих чулках, под которыми кроются красные пятна и прыщики — здоровые весенние выбросы жаркой крови. Ах, весь этот парк бесстыдно прыщав, и все деревья покрыты сыпью, почками прыщей, что лопаются теньканьем и чириканьем.

Потом аллея снова пустеет, и по сводчатой дорожке тихо дребезжит проволочными спицами детская коляска на тонких рессорах. В маленьком лакированном челноке, погруженное в клумбу высоких накрахмаленных волн фуляра, спит, как в букете цветов, нечто, что стократно их нежней. Девушка, медленно везущая коляску, склоняется иногда над нею, поднимает, повизгивая осями, на задние колеса эту раскачивающуюся корзинку, расцветшую белой свежестью, заботливо раздувает тюлевый букет, пока не покажется сладостное спящее его средоточие, сквозь сон которого проходит, как сказка, покуда коляска проплывает в полосах тени, поток облаков и света.

И в полдень этот раскрывающийся, словно почка, вертоград все еще плетется через свет и тень, а сквозь крохотные ячейки их сети без конца сыплется птичий щебет — жемчужно пересыпается с ветки на ветку из проволочной клетки дня, однако женщины, идущие по краю дорожки, уже устали, волосы их слегка растрепались от мигрени, и лица истомлены весной, а потом аллея совсем пустеет, и сквозь вечернюю тишь из паркового павильона неторопливо плывут ресторанные запахи.

14

Каждый день в один и тот же час Бьянка со своей гувернанткой проходит по аллее парка. Что сказать о Бьянке, как описать ее? Я знаю только, что она чудесно согласуется с собой, без остатка заполняет свою программу. С сердцем, сжавшимся от глубокой радости, я всякий раз, словно вновь, смотрю, как — шаг за шагом — входит она, легкая, точно танцовщица, в свою сущность, как неосознанно каждым жестом попадает в самую суть.

Ходит она совсем обычно, без чрезмерной грации, но с простотой, хватающей за сердце, и сердце сжимается от счастья, что можно вот так просто быть Бьянкой — без всяких ухищрений и всякого напряжения.

Однажды она медленно подняла на меня глаза, и мудрость ее взгляда насквозь пронизала меня, пронзила навылет, как стрела. С тех пор я знаю, что ничто не тайна для нее, что она знает все мои мысли с самого их возникновения. И с той минуты я отдал себя в ее распоряжение — безгранично и безраздельно. Чуть заметным движением век она приняла. Приняла без единого слова, на ходу, взглядом.

Поделиться с друзьями: