Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Трансфинит. Человек трансфинитный
Шрифт:

;;

Ну ладно, это все из области отступлений, которые потом оказываются главной книгой в книге. Но как планеты в планетарии держатся на успокоительных проволочках, символизирующих результирующую сил, так и сюжет наглядно держит некие своевольные бесплотности.

Как бы я ни выбрыкивался, в сюжет моей жизни прочно вписана моя книга, в которой я честно изложил факты. Объяснений же от свидетеля не требуется. в американском суде свидетеля даже прерывают, когда он высказывает предположения, пользуется размышлениями или объяснениями типа: «Я слышал», «Я думаю», «Я это так понимаю», «Не сомневаюсь», или напротив «Я сомневаюсь». Ему говорят: «Нам не нужны свидетельства с чужих слов, нас не интересуют ваше мнение и ваши объяснения. Факты, одни только факты!» Как раньше: «Правда,

одна только правда и ничего кроме».

Я написал и рассказал: правду, одну только правду и ничего кроме правды. Но факт, оказалось, такая малая часть правды. Что же есть кроме факта, неутешительного, мучительного факта? Отношение? Эмоция? Генеалогия факта, эпистемология факта? Поиск преступника? Кому и зачем это надо? и очевиден ли мотив или скрыт за громкими словами? и что такое истина и факт?

Шкипер, свидетель, который знал и помнил факты, проводит тридцать лет прежде чем в силах поведать о них. Что же за эти тридцать лет прибавилось к фактам? Опыт? а что это такое?

Что прибавляет к фактам личность свидетеля? Свидетеля тех же фактов, что знают и другие? Свидетеля, который был рядом со всеми другими свидетелями? и что прибавляют тридцать лет его последующей жизни? Что такое сама личность? «Вот лягу во прахе и где я?» Что значит такая эфемерная, кратковременная штука, как твое присутствие в мире? Что такое убеждение или неубеждение присяжных заседателей в вине или безвинности?

Присутствие человека ли, Бога, книги или картины, телескопа, чувства или мысли, в сущности, неопределимо. Ты не знаешь, что этого нет, когда его нет, но когда оно есть, оно больше есть, чем что-либо другое.

Мне же нечем было присутствовать.

Я знал, что попал буквально в переделку. Хоть и сопротивлялся, меня переделали, выпотрошили меня, да так, выпотрошенного, и отправили продолжать жить. Похоже, и сопротивлялся-то я, пока давили. Но вот меня под зад коленкой вышвырнули из камеры высокого давления и от меня осталась только лужица. Уж куда выше причины, по которым я должен был написать, но, оставшись в абстрактном виде, они уже не действовали — исчезла как бы даже сама причина быть. Говоря высоким штилем, ничто не вдохновляло меня. Живой, я был мертвее моих мертвых, которым задолжал. Будь это в моей горячей молодости, я, возможно, самоубился бы. Но было ощущение, что я и так близок к краю — ощущение четкое и как будто бы подтверждаемое счетом лет и болезней. Но это было, видимо, не о том или же не тот край.

Возможно, и смерть плотская не то, что мы представляем, как и потусторонняя жизнь не то, не в той стороне.

;;

Старость свою я пережил собственно тогда, старость и драму, может быть, большую, чем те страшные семнадцать лет.

Внешне-то я еще шустрил и все вроде было тип-топ. я вел какие-то бои местного значения в нашем провинциальном союзе. и когда приезжал в наши центральные органы — головной союз, литфонд, — там была та же провинциальная возня, только гонору и сановитости побольше, — я тоже успешно отстаивал какие-то наши интересы. Впрочем, не настолько уж и не всегда все это было так мелко. Выручали хороших людей и хорошие вещи, вели крамольные разговоры, ездили с выступлениями по школам, заводам и колхозам, надписывали свои и чужие книги, попивали водочку в гостевых зальчиках, много что слышали и о чем беседовали.

Так что вроде бы нормалек, а по сути все длились и ширились пустота и бессилие, полный паралич желаний и мыслей. я был как собака, у которой ампутировали две ноги.

И каково было жить в то время моей Марысе среди двух стариков: меня и ее папаши, тестя моего! Он умудрился обогнать меня в продвижении к полному маразму. Не так уж много времени прошло со дня моей свадьбы, а он уже забыл, кто я такой и что здесь делаю. Маленький, усохший, жилистый, он бродил по квартире днем и ночью. Ночью, почему-то именно ночью он иногда падал, и Марыся шепотом ругала его:

— Поднимайся, я же тебе помогаю. Спал бы ты лучше, не пугал внучку и не мучил меня.

Наутро он наотрез отрицал, что падал ночью:

— я не падал. я вообще не вставал. Это был не я.

— Ну да, конечно! — саркастически восклицала Марыся. — Да, это был не ты! Не нужно было мне тебя поднимать с полу: вот проснулся бы на полу, тогда бы и знал, ты это или не ты!

Марыся — чудная девочка, но как бы чужда шуткам и юмору, вообще всякому уклонению от прямого смысла. Она неизменно сердится, когда я смотрю телевизор с отключенным звуком. Иногда она смеется внезапно и очень весело какой-то ерунде, но с очень прямым смыслом и именно, как ерунде, как бы это точнее сказать. в «чепуху» и в «испорченный телефон», а также в продолжение стихов или в дописывание фразы, первая половина которой закрыта, играет она с недоверием. «Что это за игра? К чему это?» — вопрошает она безответно,

при оглашении же того, что получилось, объявляет: «Я же говорила, ничего не получится». а уж тройные повороты каких-нибудь смыслов, шуток или анекдотов она просто пропускает мимо ушей, как фоновый шум. и когда тесть проходил, не замечая меня, и когда он отзывал ее в сторону, чтобы спросить: «Кто это? Ты проверяла у него документы?», Марыся сердилась, считая, что все это он делает из одной только вредности характера.

Порою и мне чудилось, что он разыгрывает многосерийный спектакль. То он звал меня «этот молодой человек», то «грязный старикашка», то требовал настойчивого внимания Марыси к моей странной личности:

— Этот человек все время откуда-то проскальзывает в нашу квартиру и почти всегда сидит в моей комнате под столом — его надо выкурить.

Увы, если это и был спектакль, то играл не он, а его плененный дух, уставший от скучных реалий нашего мира.

Он говорил с собой об уже не существующих проблемах его давно законченной службы, о том, что медсестра (речь шла уже о Марысе) опять «занята чем-то не тем, а ведь получает большие деньги». Иногда он целовал ей ручку и дарил какую-нибудь вещицу, у нее же похищенную. Часто звал своего умершего брата: «Эфроим! Эфроим! Опять, так его мать, не слышит!»

Я чувствовал этого Эфроима, его дух незримо витал в нашем доме. у меня было полное ощущение, что это не я сижу под столом в комнате тестя, а Эфроим.

Умер он буквально в несколько дней. Упал перед тем, сломал шейку бедра, поднял глаза на Марысю: «Все. Конец». Это был миг просветления. Зачем все-таки? Или это вопрос, лишенный основания. Почему? По кочану.

Мой хрупкий, с неожиданной силой незнакомец, — тесть мой, — исчез, ушел, мы были просто соседи, мы не были со-бытийны. Но Эфроим, сдается мне, остался. и остался, оставленный духом, я. Вернее всего было бы это назвать биологической старостью. Но ведь старости как таковой не было ни в пятьдесят с лишком толстовских, ни в семьдесят с гаком моих тогдашних лет. Да, стар, крив, безобразен, но еще мужик в полной силе, даже до безобразной ревности. Речь, при общей кособокости, не всегда хорошо артикулирована, но вполне разумна и даже остра, а при публичных выступлениях и артикуляция восстанавливается — трибун, черт подери, бард публичных выступлений! Скособоченный, я, сдается, обогнул и естественную старость, и естественную смерть.

И вот — депрессия, полный спад моей словно бы бесконечной пассионарности, если не слишком нескромно так обозначить мою природную активность.

6

Тогда-то, в то время безвременья я и отправился однажды к психотерапевту: а что, почему бы и не попробовать, хуже-то уже некуда. Да, после того, как я выжил, чтобы открыть людям правду, одну только правду и ничего кроме правды, и в самом деле на пике разоблачительства и обличительства написал книгу, был одобрен и стал членом некоего технического союза инженеров человеческих душ, хотя уже понял, что при всей правдивости, добросовестности и упорстве написал что-то не то, попробовал выправить, написать заново, ан нет, в пересмотре дела было мне отказано по полной к этому времени творческой импотенции, после того, как я впал в делириум и подлинную прижизненную смерть, наблюдал маразматическую старость тестя и краткое восстановление его души перед смертью, после того, как у меня и надежды не осталось ни на что, кроме тусклого прижизненного существования в качестве трупа, — я однажды пошел к психоаналитику и увидел ту луговину, которую не перейдешь. Прекрасный конец. Высокая трагедия. Возмездие. Покаяние. Весь набор благоглупостей.

Композиция — это и есть, на чем закончить. Оно и в самом деле походило на конец. Но конец вывернул в середину, стал переломной серединой жизни. Еще не законченный — еще не законченной.

Решился я на этот поход отчасти потому, что Фрейда в то время «поливали». я уже говорил тебе: мне и самому Фрейд, а может его адепты, не нравились. и вот, с одной стороны психоаналитики мне не нравились, потому что весь мир у них либо штырь, либо дырка, а я не только однолинейности, я и двухлинейности не люблю, даже и у Господа Бога, когда только либо ад, либо рай, либо вечная смерть, либо вечная жизнь, — напротив, я люблю то исключенное классической логикой третье, которое жонглирует альтернативой. с другой же стороны, как может никому другому, — я ведь больше революционер, чем коммунист, — мне ведома бешеная сила подавленного, не обязательно сексуального: чем больше давить, тем сильнее становится. Пуля ведь — кусочек железа, который становится молнией, когда сдавленное взрывается. Хотя психоаналитики, по моему мнению, сводили все к подавленному темному, а на свете чаще давят светлое, чем темное, мне была интересна практика освобождения подавленного. Освобождения освещением. Угадывание, просветление образов. Сгущение того, что в первом приближении расплывчато и невнятно.

Поделиться с друзьями: