Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Есть целый список таких откровений, и у лиц, не склонных вообще к откровениям, они протекают в той же дежурной форме, что и у малохольных: стоя у клетки и глядя в глаза орангутангу с радужной задницей, подумать «боже мой, боже мой, я ведь брат твой!», или из электрички взглянуть на галопом скачущий мимо пейзаж и вдруг затосковать: «Я здесь никогда не пройду!», или, вдевая нитку в иголку, заметить, что с годами день становится все короче, а секунда – бездонней, или, вернувшись в родной свой город, обнаружить, как все изменилось в размерах. Или бытовое откровение № 1:

С похорон одинокой старушки все возвращаются с непреклонным решением выбросить: пишущую машинку, резиновые сапоги, вырезки из газет, талоны на сахар, предыдущие занавески, которые можно порезать на тряпки, смородиновое варенье, еще то самое, но его можно переварить, рефераты и выписки на разные темы (дыхательные упражнения, календарь удобрения плодового сада), некоторые рукой отца, сумки, ремешки, кошельки и зонтики, с которыми почти все в порядке, дерматиновую телефонную книжку, из которой еще отнюдь не все умерли, кофты, штаны и рейтузы, которые абсолютно прилично носить, но на даче, шарф, проеденный молью, но незаметно, поздравления

с 8 марта, 1 мая и 7 ноября… Форма сонатная, первая часть аллегро: «Дорогие ребятки! Давно вам не писала. У нас все по-старому». Со следующего абзаца анданте: «Говорит мне, что я лентяйка. Не верит, что я делаю зарядку. Не понимает, что я из-за операции не могу ходить. Думает, что я смогу волевым решением побежать. Совершенно ничего не понимает. Часто просто со мной не разговаривает. Говорит, что я тиран и будто бы не давала ему жениться, хотя это клевета, я никогда не вмешивалась в его личные дела. Просто вырастила эгоиста, иждивенца и неблагодарного человека». И снова аллегро, даже кон спирито: «Я от всей души поздравляю вас с днем Победы! Желаю, чтобы вы никогда не пережили войны»…Голенища сапог (уж больно хороши), пуговицы, гвозди, шурупы, детали и гайки от всяких нужных вещей (стоит выбросить, окажется, что от мясорубки), крышки, банки и камень-гнет, чтобы квасить капусту, ключи от старой квартиры, ракетку, гитару (и то и другое без струн), журналы за разные годы, совершенно целый аквариум, платок, который в смятеньи забыла соседка и больше не пришла никогда, учебник для женских гимназий – метода, пожалуй, и устарела, но столько насеяно доброго, вечного, что подло не дать достоять на полке – ведь так же и с нами, господа… Однако лучше своими руками сейчас, чем чужими и несколько позже. Неизвестно когда, но они придут – не вникая, сгребут в мешки и снесут к бакам, да еще ужаснутся: такая маленькая старушка, а сколько говна. Вот это сейчас происходило с Ирой, и Муравлеев поторопился отсюда ее увезти, но из коробки с книжками глянул на него корешок «Niederlandische Konversations-Grammatik, Heidelberg, 1923». Он знал, что это сентиментально, как на ночь сажать игрушки лицом друг к другу, чтоб им было не скучно, как многие женщины расставляют книжки на полке по принципу мнимых симпатий их авторов, к тому же его ждала Ира, которую срочно надо отсюда убрать, и, помимо всех откровений, ему самому не нравилось, что с каждым последующим переездом он таскает за собой все больше и больше хлама – и все же…..Можно на всю жизнь застрять на каких-нибудь выселках, притерпеться, забыть, потерять интерес ко всему, но каждый раз, проходя мимо кладбища, ежиться – ну и компания! Да, конечно, лежать. Да, конечно, практически… скоро. Но не с этими же! «На всю жизнь» это временно, лечь же сюда уже бесповоротно, так чтоб словом перемолвиться не с кем – в веках! Какой нечеловеческий ужас, и, хмурясь, сердито постукивать палочкой – нет, домой, домой, писать последнюю волю, пусть вывозят как знают, хоть урну! За пять центов Муравлеев эвакуировал книжку, макинтоши и Споки в коробке ей явно не пара, пусть еще постоит на краю – со своими…

– А жаль у тебя нет камина! – заметил Фима, и они все втроем сдвинули пышущие лица, захрустели пальцами, завозились в тепле, задвигались и хряпнули еще водки. На раскаленном фимином лбу выступил пот, как масло на сковородке, Ира сияла всеми оттенками слюды, двуцветный питон, скалистый змей, scales, scaly skin… Запретить себе всматриваться в слова. Что я, ей-богу, как дебютантка в зеркало, вместо того, чтобы под ноги и не разбить себе нос. Все трое сидели, жарко дыша, nel mezzo del камин de loro vita, и Ире, как всегда, хотелось говорить только о Роме, но, видимо, сводки с фронтов были настолько неутешительны, что хоть на один выходной притвориться хотелось, что нет войны, что над нами мирное небо, вот хлебаем грибной супец, и выдавала ее только легкая меланхолия, рассеянный свет абстрактного гуманизма по путешествующим и болящим: – Как там твоя беременная хозяйка борделя? Отпустили?

Ему очень хотелось Ире помочь. Кому-то другому он предложил бы перевести свидетельство о рождении и браке, диплом (и не просто, а со вкладышем), изготовить заверенную нотариусом двуязычную доверенность на представление ее интересов и интересов ее несовершеннолетнего сына в БТИ и РЭУ или съездить вместе к врачу, но ей он просто не знал, как помочь. (Когда при мне заявляют «он не говорит, но все понимает», меня передергивает – как о собаке. Неужели я доживу сказать эти слова о собственном сыне?) – Нет, все ходит. И будет годами ходить. Нельзя же ее отпустить? И нельзя ничего доказать.

Однажды ее поразило, что в приемной на процедуру сидят восемь женщин, восемь душ – а на самом деле, не восемь, а шестнадцать как минимум, да еще у каждой за левым плечом, и у каждого в ней, за левым плечом, размером, в пропорции, с канарейку, и с такой же, игрушечной же, косой… И она потеряла сознание от духоты. А когда на нее помахали журналом, очнулась, и сквозь полдюжины лиц, склонившихся к ней с дружелюбным участием, разобрала всю толпу, проступающую друг сквозь друга. В приемном покое было яблоку негде упасть. Зная эту женскую слабость (когда кажется, только внутри беременных женщин есть существо, не причастное к их массажному кабинету), Муравлеев поспешил перевести разговор: – А еще я вчера разводил. Как они слушали! Во все уши, будто впервые знакомились. Вот же он, весь тут, вслушаться б раньше – и сто лет назад все бы выяснилось. Но на свадьбы меня почему-то никто не зовет, только когда уже надо платить алименты. Целоваться, обедать, спешить поскорее в роддом, чего-то хотеть друг от друга – все это можно и по контексту. А тут им впервые понадобился переводчик. Как тот немой мальчик из анекдота, у которого раньше все было в порядке, за всю совместную жизнь единственным делом, в котором желательно поточнее, оказался раздел имущества. Здесь они слушают так, что мне, как лингвисту, приятно: вот человек впервые за жизнь задумался над феноменом речи и его ролью в общении…

Но по тому, как ни Ира, ни Фима не рассмеялись, он понял, что как-то опять вступил в запретную зону. Видимо, разбирать слова в семейной жизни – такое же извращение, как разбирать слова в опере, и многие вещи видятся искаженно, если смотреть

на них как-то иначе, чем ночью, при свете холодильника.

– Вот что, – вдруг убежденно сказал Фима, – тебе надо написать пособие.

– Да таких пособий миллионы, – вяло ответил Муравлеев (как и Фима выступал с этим предложением уже миллионы раз).

– Я имею ввиду конкретно. Скажем, если просто в нетрезвом, то лишение прав на семь месяцев, а если еще отказаться дышать… То намного хуже. С цифрами, понимаешь? Адвокат сколько стоит, напиши. Ходить туда напиши. Чтоб люди знали. Никто ж ничего не знает.

– И ты думаешь от этого кто-нибудь перестанет пить? Разводиться? Жениться? Попадать в аварии? Лечить зубы? Не платить по счетам? Покупать? Продавать? Выполнять работу, какая б она ни была? Мечтать, чтоб ее не было вовсе?

– Чудак, я тебе говорю конкретно, как заработать денег. Ты что, всю жизнь собираешься заниматься этой фигней?… Или нет, не пособие, а ГУЛАГ-2.

И эта эврика вспыхивала уже не однажды.

– Это не так-то просто, – тут всегда вмешивалась фимина теща. – Нужен особый дар увлекательно изображать.

– Пустяки! – отмахивался Фима. – Ну, потратить месяца два, конечно… Главное – раскрутка.

– У вас все «главное раскрутка», – обижалась теща.

А Ира в это время обычно долбила:

– Не позволяй душе лениться, ты согласен с автором?

– И да, и нет, – осторожно отвечал Рома.

– Как это?! – с такого рода свободомыслием она еще и не сталкивалась.

– Лениться давать, конечно, не надо, – степенно объяснял тот. – Но надо когда-то давать отдыхать, – и смотрел выразительно на свой лэптоп, призывно мерцающий тут же.

– Оставь его, – грубо въезжала тут фимина теща. – Зачем ему книжки, когда они и так получают столько информации! Буквально отовсюду.

Теща надувалась, припоминая словцо:

– По интернету.

И с уважением косилась Роме в экран. Там мельтешили какие-то штучки, и, воспользовавшись перерывом, Рома уже методично их щелкал, одну за другой. Очевидно, фимина теща считала, что это они и есть – гигабайты и микрочипы, несущие страшную силу: щелкнешь такого, и информация считай твоя. Муравлеев в ромином возрасте тоже лучше всего находил общий язык с бабушкой: «и не одно сокровище, быть может…», как говаривал старик Кобылевин.

На диване валялось «Детство Темы», много читанное перед сном. Ни слова не понимая в наемных дворах, волчках, сочельниках, свайках, воспринимая сцену порки как чудовищную карикатуру, мельком подсмотренную во взрослом журнале («мягкие, теплые ляжки отца, в которых зажалась голова мальчика»), Рома с тревогой следил только за модуляциями материнского голоса: он то дрожал, уча жалости к Жучке, то обволакивал парным и млечным, но стоило Роме задремать с открытыми, все понимающими и сопереживающими глазами, прикорнув к теплому боку и закутавшись в плед, голос крепчал, бичуя, и с горькой тоской он понимал, что не избежать той минуты, когда выяснится, что из последних двадцати страниц он не вынес, ни кто куда пошел, ни зачем, ни что такое гимназия, и голос будет его бичевать хуже, чем ту бессловесную Жучку. Он прощал ей все за ее страдания. Вот если бы у него были деньги и не надо было ходить в школу, он никому не позволил бы помешать себе быть счастливым. Ира читала так, как Муравлеев на службе. Поглощенная делом, занимающим руки и мысли и, главное, рот – воспитанием Ромы – она прыгала с пятого на десятое и забывалась на абзацы и целые главы, иначе бы не пропустила каторгу непередаваемых мелочей. Возможно ли вообще читать кому-то? Джоконда, безвозрастная и бесполая, глазами всегда следит за тобой, не за Ромой, не за японцем с камерой, для этого даже не нужно быть шедевром – простой оптический закон жанра…

Оскорбленная теща, выскочив из туалета, говорила, не глядя на Фиму: – Так нельзя бачки чинить. Так можно только… романы писать.)

Но Муравлеев тут же придумал, как Фиму подбодрить – что советов его он, в принципе, слушается и, вообще, ценит…

– Я тут на днях говорил с Филькенштейном, – небрежно сказал он, зная, что Фима обрадуется этой сосватанной им дружбе. (Правда, при этом он тут же без удовольствия вспомнил, что Филькенштейн звонил буквально вчера, приглашал – а зачем бы? Ведь так хорошо пообщались уж в городе Л., нельзя же так часто. Мы должны хоть чуть-чуть измениться, накопить, стосковаться, и странно, что сам Филькенштейн, человек очень чуткий, глубокий, как стало Муравлееву ясно из беседы в городе Л., странно, что сам он этого не понимает. Что ж, пришлось сослаться на занятость, не объяснять же пожилому интеллигентному человеку.)

– Да? – с каким-то сомнением в голосе переспросил его Фима. – И что?

Ира мыла на кухне посуду, и щепки, летящие с кухонных ящиков и подоконников, щели за краном и раковинный пластилин гнели ее больше обычного. Думаете, пригодится? – часто спрашивали знакомые. Представила, как сами они воспитывают детей, словно собирая в лагерь по списку: трусы – 6 пар, носки – 6 пар, свитер теплый – 1, представила и место, куда они их собирают, и на секунду стало жутко, ибо в то место, куда они их собирают, Рома, в общем, едет туда же. А она то читает, как автоматон, то плачет вслух над любым шрифтом, как Горький, не столько от литературного совершенства, сколько каждый раз заново пронзает напрасность и чтения, и письма, и нищеты, и сытости, и в свете своей обреченности все попытки вдруг приобретают красоту неземную, как мыльный пузырь, оказавшись в луче… И голос у нее срывался, испуганный Рома подсаживался на диван, совал голову подмышку и уверял, что Серая Шейка поправится, а она, пытаясь сладить с собой, всхлипывала только пуще, пока Рома, внезапно не похолодев, не отходил: ну невозможно же так слушать… Но это было давно, Серая Шейка, сейчас же вот то, что он не читает, «Всадника без головы», сколько книжных и букинистических перерыла, даже залезла на волшебно богатый информацией интернет, и не нашла. Пришлось дать в переводе – Майн Рид, Сетон-Томпсон давно потеряли прописку в здешней литературе, никто и не слышал этих имен, даже ушлые продавцы за компьютерным каталогом. Столкнувшись с тотальным забвением, начинаешь сам сомневаться, а не мистификация ли весь этот контрабандный товар, а, может, и вправду все эти корали, мачете, серапе строчились в Дерибасовской мастерской? И с остановившимся сердцем как бросишься к полке, проверять… Нет, «Три мушкетера» на месте…

Поделиться с друзьями: