Трем девушкам кануть
Шрифт:
Юрай поставил жирную точку почти у самой абсциссы X. «Михайло! – сказал он себе и тут же порвал листок. – Я сволочь. Я его почти вынес за скобки, а он, между прочим, идет по моей наводке. Вчера был в Горловске, а не пришел, не рассказал… Значит, ничего. И карела зовут Иван или Степан. Что будем делать после этого?»
«Нет, – понял Юрай. – Я не следователь. И даже не милиционер. Я этому не учился, я этого не знаю. Меня в эту историю ведут одни ворота – какое-никакое знание человеческой природы. Мне не взять отпечатков пальцев и не сделать химический анализ, но я знаю, как человек думает и куда может повести его мысль. В сущности, не ахти какое свойство и каждому оно дадено, но в обычной жизни, как правило, в расчет не берется. Зачем? Человек сам скажет, что он делает, зачем
Рано утром, думая, что все спят, Юрай выполз во двор. Мама и тетка кончали его работу – обматывали забор колючкой. Они и близко не подпустили Юрая, и он сидел и смотрел, как криво-косо насаживалась на забор проволока, как каждую минуту кто-то из женщин тихонько вскрикивал и начинал сосать палец.
…А тот штакетник был что надо. Досточки одна в одну, и колючки на штырьках смотрелись как стрекозки. Но в нем был разлом…
Закончив работу, тетка убежала на службу, мама – на базар. Юраю разрешили сидеть в тени и не брать в голову лишнего.
– Не вздумай думать, – строго сказала мама. – Я приготовлю сегодня кабачки по-одесски.
Голова в это утро почти не болела, и именно поэтому думать не хотелось совершенно. Хотелось вдыхать чуть горьковатый воздух, еще не взбаламученный жизнью дня, было приятно ощущать удобную для спины покатость старого венского стула, чувствовать легкое покалывание в разморенных от безделья ладонях и пальцах, слышать далекий скрип шахтной клети и хриплый голос железнодорожного диспетчера. Мир был наполнен какой-то значительной ерундой, и вся эта ерунда доставляла радость, а значительность, в которую эта ерунда рядилась, вызывала то ли чувство покровительства, то ли чувство жалости; а может, это и была та самая любовь ко всему сущему, до которой в обычной жизни не снисходишь, а вот так, по случаю удара по голове…
Сначала Юрай почувствовал тень, значит, все-таки задремал под червивой яблоней.
А потом он увидел ширинку без верхней пуговицы. Она была на уровне его груди. Надо было поднять глаза и крякнуть, но Юрай уже летел вместе со стулом назад, прямо на бобину с оставшейся колючей проволокой.
Тут уже была «Скорая», и «Скорая», по требованию мамы, вызвала милицию. И милиция в образе пожилого и усталого милиционера очень пеняла маме:
– Ну шо ж вы, гражданка! Посадили больного на шаткое стуло. Оно ж у вас дореволюционное, если не раньше. А сыночек ваш, слава богу, не дистрофик. Он же сильной задницы человек. Он задремал от ранености мозгов и шатнулся в слабую спинку. Опять же ваше счастье, что не виском на угол бобины, а по касательной. Кстати, где это вы ее взяли? Я не могу себе найти, чтоб обмотать колодезную крышку. Ну каждый идет и глянет в воду. Себе сделаю неудобство, но сохраню воду от возможного плевка. Так вот… Сынок ваш, он же только поцарапался, а вы поднимаете шум, отвлекаете милицию, а у нас бензина нету, чтоб ездить по чепухе. Никто вашего сыночка не толкал, само упало.
– Пусть Михайло придет, – слабым голосом попросил Юрай, мучаясь не столько от боли, сколько от перевязанности горла – намотала медицина, как на чурку, не сглотнешь, не охнешь…
– Во! – обрадовался милиционер. – Показательны наши знакомые. Михайло тоже в больнице – хоть вы и дома. Лежит побитый и уволенный с работы за попытку изнасилования.
– Господи! – прохрипел Юрай. – Он что – спятил?
– Зачем же? – почему-то обиделся милиционер. – Совсем наоборот. Вполне здоровый в уме…
– А почему в больнице?
– Справедливо накостыляли ему товарищи рабочие…
Милиционер еще и еще пенял маме. Кончилось тем, что она отдала ему остатки колючей проволоки.
– Отдаю без разрешения хозяйки, –
строго говорила мама. – Это ведь не мое.– Правильно, что отдаете, – сказал милиционер, ловко катя перед собой бобину. – Ведь это все ворованное, оно никому не принадлежит. Ни мне, ни вам…
Юрай не рассказал своим женщинам о «видении ширинки». Лежа в занавешенной от мух комнате, он пытался дорисовать «образ штанов». Нет, никаких деталей, кроме ощущения замызганности, не всплыло. Но и это ощущение шло от самой пуговицы, примитивной, пришитой крест-накрест, вырванной с кусочком ткани…
И другое… Человек продолжает ходить без пуговицы на эдаком месте. Он что, слабоумный? Или до такой степени рассеянный? Но как можно быть рассеянным в таком месте? Значит, на это место наплевать? Он старый, этот человек, вот что… Для него это место главной нагрузки уже не несет. Тут, конечно, сложнее, – что считать главным, а что дополнительным. Но! Но! Распахнутая ширинка должна принадлежать человеку совсем старому, которому на все наплевать.
Оставалось определить возраст старости. Если с точки зрения мамы, то у нее сорокалетние – мальчики, а пятидесятилетние – вполне молодые люди. «В шестьдесят начинается возраст ума, – говорит мама. – Мне совсем близко». Стариками мама называла тех, кто перешагнул семидесятипятилетие. Юрай посмеивался над маминой градацией. Ему, в его тридцать два, сорокалетние казались уже пожилыми, а пятидесятилетних он просто не видел. Они скрывались где-то за горизонтом.
Одним словом… Дальше надо было быть профессионалом психологии там или сыска. Иначе не понять, почему человек без пуговицы разгуливает, вроде так и надо, а не пришьет сверху первую попавшуюся? Почему не выкинет к чертовой матери штаны, его изобличающие? Опять же… Почему он не замечает отсутствия пуговицы? Да потому, мысленно кричит Юрай, что он понятия не имеет, что ее у него нету. Понятия! Он живет себе спокойно, и все. Но как спокойно, если он дважды – дважды! – лупит Юрая по голове, но оба раза так, что Юрай очухивается? Опять живи, но помни? А тут еще этот придурок Михайло. Насиловать в наше время – время всеобщей половой грамотности и доступности – ума не то что не иметь… Хотя при чем тут ум? А если это то самое, что в песне: «Но мне плевать, мне очень хочется»? Михайло – человек простой. А главное, службу свою в милиции каким-то ограничителем в жизни не считает. Был бы он, к примеру, шофером. Тоже бы посадили… «Без разницы», – как сказал бы Михайло. Нет, чем-чем, а профессией своей круглоголовый стреножен не был и в расчет ее не брал. «А это уже дурь, – думал Юрай. – Полная дурь. Нашел, во что вляпаться».
Мама очень хотела сопроводить Юрая на перевязку, напялила свое лучшее платье и сумочку на плечо повесила.
– Мало ли. А вдруг у тебя голова закружится?
Но Юрай уперся рогами и закинул мамину сумочку на шифоньер.
– Пока достанешь – я буду далеко. Сиди и жди. Можешь ждать даже в красивом платье.
– Ты страшно охамел, живя в Москве, – обиделась мама. – Вылечивайся скорей и уезжай. Ты мне действуешь на нервы, а я хочу дожить до светлого будущего.
– Не доживешь, – засмеялся Юрай. – Сроки откладываются.
– Ах ты негодяй! – закричала мама. – Нет, чтобы утешить.
Сделав свои дела, Юрай пошел искать в больнице Михаила. Приготовился к долгому поиску, к препирательствам с медициной, а нашел, можно сказать, в ближайшей палате. Вид у круглоголового был еще тот, но что совсем убило Юрая, так это утка, наполненная кровавой мочой почти доверху. И начинать надо было с этого – вынести утку. Пока то да се, старик с соседней кровати попросил:
– Унеси и мое добро, сынок. Со вчерашнего утра стоит.
В общем, расчистил Юрай больничные конюшни, попереворачивал залежалых, напоил страждущих, все это время ни слова не сказал Михайло, а смотрел на Юрая. А когда тот, наконец, сел на краешек кровати, заговорил:
– Я тебя хотел выгнать к чертовой матери, а ты стал дерьмо и ссаки выносить, и получается, что ты хороший, а я – то, что ты выносил.
– А почему ты меня хотел выгнать?
– Привет! А кто меня подставил? Пушкин Александр Сергеевич? Я что? Не с твоей подачи влез в историю, которая мне на дух не нужна?