Третий роман писателя Абрикосова
Шрифт:
До екимовской дачи и обратно было самое маленькое двадцать минут хорошим шагом. Лариса облокотилась на чуть теплый капот машины, огляделась. Дом едва серел за деревьями, растворялся в сумерках, но все равно видно было, какой он огромный и великолепный. А может быть, действительно судьба? Колесо прокололось, секретка потерялась, судьба сама подсказывает, что надо остаться. Остаться, не валять дурака, хотя бы ради Катьки, – почему девочка должна всего лишаться? Разве можно увозить ее из родного дома? Сама Лариса не знала, что это такое – родной дом. Она с родителям кочевала по баракам, по казенным и частным квартирам, а студенткой жила в общежитии, и каждую субботу ездила к маме с папой в город Егорьевск, и господи Иисусе, сколько сил, сколько многоступенных обменов, сколько ухищрений и денег ушло, чтобы перевезти, вернуть родителей в Москву, откуда их вышвырнули еще в тридцать девятом году, когда они были малыми детьми. Отец так и не дожил, так и не дождался московского жилья, но хоть маму выволокла, и все сама, но речь не о том. Ну хорошо, у нее не было родного дома, но у Катьки-то он есть, и что ж теперь?! И Ларисе захотелось заплакать, что у нее никого нет, нет умного и доброго человека рядом, и она опять должна все решать сама – одна. Да, ей хотелось заплакать, глядя на себя – одна в полупустом поселке, в темноте, и машина сломана – одинокая, беспомощная женщина, – лечь на траву и плакать, и слезы пусть текут, и грудь пускай сводит от всхлипов и рыданий, и пусть это слишком театрально, идите вы все к черту, никто же не видит, пусть как угодно – только лечь в траву и заплакать… Лариса, обнимая капот машины, сползла вниз, села в мокрую траву, и, не умея зарыдать, некрасиво и длинно выругалась, ударив кулаком по краю кювета, и почувствовала под рукой холодный граненый металл – секретка нашлась.
Когда Василий Абрамыч прибежал, издали радостно посвечивая фонарем и крича что-то неразборчивое, Лариса уже затягивала болты на запаске, Василий Абрамыч суетился, помогал – повесив фонарь на забор, он перетащил в багажник проколотое колесо, сложил и спрятал домкрат, а когда Лариса наконец села за руль и стала разворачиваться, бегал сзади, мельтешил фонарем, давал отмашку, чтоб она не заехала в кювет, – в общем, проявлял
На полдороге до станции машину тряхнуло на разбитом асфальте. Лариса остановила машину и огляделась. Она проехала ровно половину пути до станции, и сейчас находилась на самом высоком месте в округе. Закончилась котловина, принявшая в себя Поселок Пяти Академий, а дальше начинался постепенный двухкилометровый спуск к станции. Было видно, как станция светится вдали. Лариса заглушила мотор, взяла машину на ручник и вышла на дорогу, обернулась. Поселок красивыми террасами-участками уходил книзу. Внизу виден был дрожащий блик пруда и подсвеченное двумя фонарями здание клуба. Черепичные крыши еще видны были в темной зелени, а шиферные уже растаяли среди деревьев, и Лариса никак не могла найти свой – бывший свой – дом. Она знала, что он там, вон там, чуть-чуть левее, но увидеть никак не могла, хотя всматривалась до ломоты в глазах. Засвистела электричка. Красивые вагончики подошли к станции, постояли и поехали дальше, с удаляющимся перестуком проехали через весь пейзаж и скрылись за пушистым лесом. Который час? Девять сорок две – это предпредпоследняя электричка. Сейчас пятничный вечер, и поэтому на этой электричке приехало, наверное, человек двадцать вдов и сирот, сейчас они, выйдя из разных вагонов, поприветствуют друг друга на пустой платформе, ухватят поудобнее свои авоськи и кошелки, вскинут рюкзаки, наладят сумки на колесиках и потихоньку потянутся в гору, потянутся по скудно освещенной дороге в свой обетованный рай. Вполне возможно, что сейчас по этой дороге демонстративным пехом идет Вероника Георгиевна, свекровь Ларисы. Последние два года Лариса и Вероника Георгиевна не замечали друг друга – нет, они, разумеется, здоровались и прощались, бывало даже, обменивались какими-то малозначащими фразами по поводу шумных статей в газетах, но в общем и целом каждая жила так, как будто другой не существует в природе. Ларисе это было трудно, она не умела проходить мимо человека, как мимо шкафа, особенно если с этим человеком живешь под одной крышей, а когда Вероника Георгиевна проходила мимо нее, как мимо шкафа, Лариса не сдерживалась, ехидничала ей в спину по поводу голубокровости и этикетности, и начинался многочасовой скандал с хлопаньем дверьми, убеганиями прочь, Катькиным ревом и беспомощными метаниями мужа. Лариса точно помнила, что Вероника Георгиевна при ней никогда не называла своего сына по имени, она говорила либо «мой сын», либо «ваш муж», для нее это были два разных человека – милый, интеллигентный, любящий сын и муж этой неприятной особы, неизвестно как появившейся в ее доме. Дело кончилось тем, что они на даче стали бывать поврозь, через раз, а если случайно совпадали, то даже чай пили отдельно.
Хотя поначалу все шло довольно мило, Вероника Георгиевна называла Ларису разными уменьшительными именами и вела с ней продлинновенные беседы за воскресными завтраками – странная привычка завтракать по полтора-два часа. Она даже сподобилась нанести несколько визитов Ларисиной маме, расспрашивала ее о жизни, говорила: «мы с вами вдовы», и мама, простая душа, рассказывала о своих мытарствах и плакала, сморкалась в маленький клетчатый платочек, а Вероника Георгиевна скорбно кивала, сложив губы куриной гузкой, и невзначай поглядывала на часы, она слегка торопилась, потому что в Доме архитектора в половине восьмого был вечер поэтов-конкретистов, и не вызовет ли мне Ларочка такси… Всепоглощающая страсть к комфорту, чтоб кто-то непременно сбегал за такси и пригнал его к подъезду, без этого и такси не такси. В самые лучшие миги, в первые месяцы, когда еще дружили – «мы с вами, Ларочка, пока подкрасимся, а мой сын сбегает и пригонит нам такси» – и муж покорно надевал ботинки. «Зачем, Вероника Георгиевна, мы сейчас выйдем вместе и пойдем». – «Что вы, Ларочка, так гораздо удобнее, всего какой-то лишний полтинник, а насколько удобнее!» Все было очень мило и дружелюбно, свекровь огорчалась только, что родилась девочка. Ах, если бы мальчик, назвали Федей, потому что у них в роду все Федоры Федоровичи. Господи, у них в роду! Муж рассказывал, что его отец – то есть покойный Ларисин свекор – стал Федором Федоровичем совершенно случайно, волею святцев и приходского батюшки, и вообще они из тульских мещан. А уж его самого назвали Федором из чистого кривлянья – ах, у нас в роду, ах, Федор Федорович-старший, Федор Федорович-младший! Муж смеялся над этим дурацким аристократничаньем, над своей весьма известной фамилией, над нелепой дачей, над замкнутым и чванливым миром Поселка Пяти Академий – смеялся над всем подобным, и Ларисе это страшно нравилось в первые недели их знакомства, наверное, сильнее всего в нем нравилось именно это. Только потом она поняла, что здесь нет ни смелости, ни широты ума. Наоборот, в этих насмешках над собственным домом лишь позорная мягкотелость, безволие и безмыслие – ведь защищать и отстаивать куда труднее, чем глумиться и хихикать над всем подряд. Лучше бы он строго соблюдал кастовые принципы, ей-богу! И женился бы на ровне, на такой же элитарной сиротке.
Но вначале, до ремонта, все было в порядке, только иногда они со свекровью легонько спорили за столом, причем, смешно сказать, на политические темы. А точнее – по поводу оценки событий не слишком давней отечественной истории. Впрочем, спорили не очень-то легонько – бывало, что Вероника Георгиевна, налившись краской, хлопала по столу ладонью и кричала: «Не кощунствуйте, дитя мое!!» Но все-таки «дитя мое» – уже спасибо. И Лариса, чтоб не сойти с позиций и одновременно не доходить до скандала, смеялась и говорила, что они с Вероникой Георгиевной все равно не договорятся – «Вы, Вероника Георгиевна, обласканная, а я, извините, ссыльнокаторжная» – намек на обстоятельства своего происхождения. Вероника Георгиевна поджимала губы и говорила: «Лара, это неуместно!», а муж обнимал ее, целовал в затылок и улыбался: «Ах ты, моя ссыльнокаторжная!» А потом точно так же целовал в головку свою мамочку: «Ах ты, моя обласканная!» Одно слово – миротворец.
Все это шаткое равновесие рухнуло на ремонте. Лариса все свои силы, все умение выкрутиться, сэкономить, раздобыть – все отдала на этот ремонт, и главное, она ведь тоже ничего не умела, она на ходу училась, потому что иначе и не сделаешь ничего, и без копейки останешься – а в ответ получила только барское презрение. Презрение к попыткам договориться с более дешевыми рабочими, к тому, что с мастерами надо поторговаться, и обедом их накормить тоже надо. «Лучше бы я что-нибудь продала из своего, – пожимала плечами Вероника Георгиевна, – чем мыть посуду за этими пьяницами…» «Ну продайте, Вероника Георгиевна!» – Лариса стояла перед ней в линялом тренкостюме, мокрая, красная от кухонного жара – она готовила штукатурам обед и только что примчалась из Бикшина, была на приеме у районного архитектора, согласовывала кирпичный пристрой для котельной, ванной и сортира, и еще в Бикшине достала две бутылки портвейна, потому что рабочего надо накормить и бутылочку ему выставить, тогда ему совестно будет цену заламывать. А эти, которых наняла Вероника Георгиевна? Решила в Ларисино отсутствие внести свой вклад в общее дело и восторженно кричала по телефону – великолепные мастера, с высшим образованием, прямо западные мальчики, аккуратные, на собственной машине, и главное, обедать не просят, с собой у них термос, все с собой, включая лимонад, – ах, как на Западе! Лариса тут же примчалась на дачу, придралась к совершеннейшей ерунде, вроде сломанного розового куста, и выгнала их к черту, а они еще орали про неустойку, а она грозила запомнить номер машины и сообщить куда следует – потому что она знала, как эти западные мальчики, которые обедать не просят, потом рассчитываются: за каждый гвоздь потребуют, за каждый шуруп отдельно. Они даже смету нарисовали – Лариса их прихлопнула в тот момент, когда Вероника Георгиевна, нацепив лиловые очки, глубокомысленно изучала эту, с позволения сказать, смету, а западные мальчики, оба в джинсиках и усиках, почтительно объясняли про накладные расходы… И Лариса позвала все того же вечного Василия Абрамыча со товарищи – с Борькой, Никитой Кузьмичом и Валентинчиком, – выставила им бутылку, потолковала о жизни – в общем, оказала уважение, и все в порядке. «И я готова у плиты стоять, потому что это дешевле! Дешевле, Вероника Георгиевна!» – и они смотрели друг на друга, и Лариса твердо знала, что Вероника Георгиевна ничего из своего, разумеется, не продаст, да и вообще, что это за мифическое «свое»? Что за тайные сокровища, о чем вы? А Вероника Георгиевна поражалась, как это могло случиться, что ее сын стал мужем этой малоинтеллигентной особы, этой распаренной хабалки, молодой кулачихи руки в боки, и Лариса читала эти ее мысли, и ей даже не было обидно – ощущение бессмыслицы окатывало ее. Пустая усталость.
Усталость была оттого, что муж и свекровь только под ногами путались. Муж хоть не мешал и даже мог изредка поддержать доску или поднести полмешка цемента, но Вероника Георгиевна во все лезла, требовала и запрещала. «Я запрещаю!!» – и она, сверкая глазами, раскинув руки, грудью наскакивала на Василия Абрамыча с Борькой, когда они, к примеру, устанавливали перегородку на втором этаже. «Я запрещаю!!» – орала она, и рабочие переглядывались, а Лариса готова была сквозь землю провалиться. Что вы запрещаете, Вероника Георгиевна, почему? Ради Христа, успокойтесь… Муж и свекровь очень гордились тем, что их дача не типовая – единственная не типовая дача во всем поселке. Все дачи в этом поселке-подарке были выстроены по единому образцу, но Федор Федорович, академик архитектуры и четырежды лауреат, исхлопотал себе разрешение самому, так сказать, приложить руки в пределах утвержденной сметы и даже добавить кое-что из личных сбережений. Вероника Георгиевна всерьез мечтала повесить на этот дом охранную доску, как на памятник архитектуры, и вообще, ведь Федор Федорович построил в одной Москве три министерства, один райсовет, четыре заводских дворца культуры и около десяти жилых домов, а также немало речных вокзалов и облдрамтеатров на периферии – ведь это же вклад? Вклад, вклад, соглашалась Лариса, но будем реалистами – в этом же самом поселке мирно догнивают дома бесчисленных столпов науки и культуры, взять хотя бы психолога Франковского, создателя всемирно известной методики Франковского – Шредера. Правда, в свое время, до полного разгрома космополитов и низкопоклонников, была просто методика Шредера, но это злобные космополиты замалчивали работы харьковского студента Леонтия Франковского. «Да, Франковский, помнится, был малоприятным типом, – неожиданно соглашалась свекровь, не поняв, очевидно, о чем идет речь. – Но при чем тут
Леонтий Трофимович Франковский?» Да ни при чем, дорогая Вероника Георгиевна, бог с ним, с Франковским, но здесь жили многие истинно достойные люди, большие ученые, взять того же Шуберта или Чернова, но ведь никто из вдов и сирот не затевается с мемориальными досками и охраной памятников! Но Вероника Георгиевна упиралась – там просто жилье, а здесь, у нее, – памятник архитектуры.А может быть, действительно памятник? Все свои представления о красоте, уюте и изяществе Федор Федорович вколотил в эту дачу. Огромные смежные комнаты, счетверенно смежные, огромные стеклянные двери, свет, воздух и простор, и получалось, что эти грандиозные хоромы предназначены для бездетной пары при домработнице. Или если есть дети, то относятся к ним, как к той же домработнице. Ларисин муж всю юность прожил как раз в комнате при кухне. Это тщательно скрывалось, это списывалось на странности переходного возраста – но странности странностями, а дверь за собой закрыть надо?! Нельзя ведь жить в проходной комнате с двумя стеклянными дверьми! Итак, сквозные анфилады внизу, а наверху огромная верхняя гостиная, откуда дверь налево – на верхнюю террасу, направо – на солярий, и прямо – в спальню. Именно в этой верхней гостиной стояла чертежная доска Федора Федоровича и его же мольберт. Выходило, что у четырежды лауреата тоже не было места, где он мог бы дверь за собой закрыть, уединиться. Или все должны были постоянно замирать, соблюдать тишину?
Ну ничего, Лариса все быстро переналадила. Прежде всего пристрой с сортиром и ванной, и сливной колодец вырыли и выложили кирпичом, и не так уж все это дорого. Во всяком разе, дешевле, чем не мочь зимой на дачу съездить, чем в Москву на помывку путешествовать. Но впрочем, к ванной и теплому сортиру свекровь отнеслась вполне благосклонно, здесь она разрешала, позволяла, но вот когда Лариса занялась перепланировкой – вот тут она стала раскидывать руки и кричать «я запрещаю!». А потом, когда с запретами ничего не вышло, она стала рыдать, что все рушится, что исчезает память, ломается связь времен, что Федор Федорович обожал эти стеклянные двери, эту анфиладу… Федор Федорович на самом деле обожал анфилады, Лариса прекрасно помнила, как в институте, на проектировании жилых помещений, им показывали знаменитый дом Федора Федоровича на Малой Тимирязевской, показывали как курьез, казуистику, очевидное-невероятное. Квартиры – стодвадцатиметровые монстры, все смежно-анфиладное, в таких квартирах может жить либо рота солдат, либо все та же бездетная чета, с домработницей в комнатушке при кухне… А может быть, думала Лариса, здесь и был дух эпохи? Может быть, этот дух был в непостижимой оторванности от земли, от реальной жизни? Потому что как иначе понять эти хоромы в годы разрухи и бездомья, этот гранит и мрамор в годы земляных полов? Как понять, что опоясанный колоннадами, завершенный статуями, сияющий итальянскими окнами дом вознесся посреди барачно-одноэтажной, почти что деревенской Малой Тимирязевки? О чем люди думали? О чем думал мальчишка, глядя из итальянского окна на черные крыши бараков и огороды с капустой? О чем думал другой мальчишка, с огорода задирая голову, силясь вообразить, что там за житье, за этими окнами до полу? То и беда, что никто ни о чем не думал.
Потом, правда, Федор Федорович вместе со всей архитектурой шарахнулся в другую крайность, стал создавать суперэкономичное крупноблочное жилье, но даже в малогабаритную квартиру ухитрился впланировать смежную комнату – на сей раз не из любви к анфиладному простору, а наоборот, из желания сэкономить еще хоть чуточку, а жильцы как-нибудь да разместятся. Ведь главное – это отдельная квартира как таковая, а не особенности ее планировки.
А Вероника Георгиевна оплакивала анфилады. «Конечно, Ларочка, – рыдала она, – вам будет гораздо удобнее, и вам, и вашему мужу, и Катеньке…» «И вам, Вероника Георгиевна!» – строго добавляла Лариса. «О, нет, нет!» – заливалась слезами свекровь. «Но почему же нет, ведь ваша спальня, дорогая Вероника Георгиевна, будет за двумя дверьми, вы понимаете – за двумя дверьми, как требуют элементарные законы планировки жилых помещений! Жилых, а не парадных!» «Вы что этим хотите сказать?!» – брызжа слезой, вскипала Вероника Георгиевна, потому что слышала здесь угрозу авторитету незабвенного Федора Федоровича. «Ничего я не хочу сказать. – И Лариса усаживала ее в кресло, поила водой. – Вы будете за двумя дверьми, и всем будет удобно, и нам, и вам, и мы сможем с гостями сидеть, не шептать и не бояться, что дым прямо к вам идет, и вы сможете вражьи голоса на всю катушку слушать хоть всю ночь!» Забавно, что Вероника Георгиевна, при всей ее преданности старому времени, при том, что вождя-учителя она поминала только по имени-отчеству и с холуйским придыханием, – при всем при этом она была страстной поклонницей вражьих голосов. У нее был великолепный японский транзистор, к которому она не давала прикоснуться, и ночи напролет она слушала разные вражьи голоса, и по всему дому разносились коротковолновые бульканья и взвизги вперемежку с деревянным нерусским баритоном, а потом, за продолжительным завтраком, она излагала содержание услышанного. Все та же двойственность, двусторонняя философия жизни, думала Лариса, слушая путаные рассказы свекрови о разных нарушениях прав человека. Вероника Георгиевна была, что называется, беззаветно предана идеалам, и жадно слушала сплетни про те самые идеалы. Да, да, изнанка и лицо, парадные анфилады и сортир во дворе, декольте и брильянты, а умыться негде. Запросто болтать с простым работягой Василием Абрамычем, за руку здороваться, а то, глядишь, и четвертинку усидеть с таким вот ручным представителем народа – Лариса была свидетельницей таких забав сильного человека, – а шоферы меж тем пусть измаются, пока их хозяева неспешно пируют на веранде.
«Вам будет гораздо удобнее, Вероника Георгиевна», – в сотый раз повторяла Лариса. «Нет, нет, – бессильно взмахивала ручкой свекровь. – Вы, Ларочка, совершенно не знаете, что такое традиция…» Вот тут Лариса ей чуть башку не проломила. Традиция?! Какая традиция? Воздвигать бездарные дворцы среди бараков? Славословить вождя и учителя в толстых фолиантах, в граните и на холсте? А за это получать дачи и квартиры, бродить по анфиладам?! Но Лариса на этот раз сдержалась – во-первых, потому, что за нее вступился муж. Вступился как-то по-дурацки, сказал, что у Ларисы тоже есть семейные традиции, ее дедушка, например, был замнаркома с дооктябрьским партийным стажем. В общем, не волнуйся, мама, наша Лариса тоже, худо-бедно, не из простых. Тьфу! Но Ларису растрогал сам факт – наверное, впервые муж заступался за нее перед своей мамашей. А главное, она решила, что все это, весь напряг и скандал, – из-за ремонта. Одна ее приятельница на работе чуть с мужем не разошлась, когда в доме был капитальный ремонт. Ну силы кончились, и все. А потом все пришло в норму, и они даже смеялись, как такое выйти могло. И Лариса тоже сильно надеялась, что ремонт дачи закончится и все снова придет в норму. Лариса даже пыталась поставить себя на место Вероники Георгиевны, представить себе, каково той – а действительно, жила-была вдова знаменитого архитектора, купалась в воспоминаниях, гуляла по анфиладам, и вдруг явилась молодая-энергичная, ходит, распоряжается, – поневоле взбунтуешься, завопишь «я запрещаю!». И Лариса даже объясняла Веронике Георгиевне, что в чем-то понимает ее, но обращается к ее человеческой, женской мудрости – она же мать, бабушка, старшая в семье… Куда там! Лариса была для Вероники Георгиевны не просто невесткой, нахалкой и все такое – нет, Лариса была разрушительницей ее мира, и тут уж ничего не поделаешь. А мир Вероники Георгиевны был прост, как оперная мизансцена для избалованного певца – «я в середине, остальные вокруг», и все это оправдывалось с помощью перевернутой логики – раз она живет в высотном доме на Красных Воротах, раз у нее такая дача, значит, она выделена из массы, а значит, относиться к ней надо особенно, бережно, заботливо, ласково. Лариса правильно определила – обласканная. Особая психология обласканности. А раз нас обласкивали в основном в старое время – значит, старое время самое лучшее, самое правильное и справедливое. Примитивная жажда комфорта срасталась с политическими предпочтениями, со вздохами по поводу слишком односторонней, слишком тенденциозной оценки отца и учителя в последних журнальных публикациях. Ведь это была фигура сложная, неоднозначная… Что же касается Ларисы, то она относилась к отцу и учителю более чем однозначно, однозначнее некуда – хотя бы потому, что родилась она как раз в пятьдесят шестом году, и не где-нибудь, а в поселке Каменноугольный, в республике Коми, недалеко от Воркуты, – наверное, дальше не надо объяснять? «У великих людей были великие ошибки! – веломудро произносила Вероника Георгиевна. – Конечно, Ларочка, были, да, были нарушения законности, я не отрицаю…» – как будто ее лично кто-то спрашивает, как будто от ее вердикта что-то зависит, и Лариса в ярости шептала, что нарушения законности в просторечии называются беззаконием, да, Вероника Георгиевна, беззаконием, а лучше – преступлениями. И конечно, ярость эта была вовсе не по поводу исторической истины и даже не из-за того, что эта сытая ломака так отвлеченно рассуждает о трагедии ее семьи. Лариса чувствовала, что несправедливость продолжается – Вероника Георгиевна сегодня, как и сорок лет назад, в полном порядке, хозяйка жизни, гуляет по анфиладам, только сорок лет назад Ларисины родители рубили для нее воркутинский уголек, а сегодня Лариса у нее в невестках, то есть в прислугах, возит ее на машине, ремонтирует ее дачу. И поэтому Лариса старалась взять себя в руки, чтоб не сказать чего-нибудь совсем непоправимого. А муж, одновременно подмигивая Ларисе и грозно хмурясь матери – и тут же искоса подмигивая матери и неслышно цыкая на Ларису, говорил, что историческая истина – это, как бы это сказать, хе-хе… одним словом, достовернее ли стала история с тех пор, как размножились ее источники? И тут Лариса уже совсем не владела собой, она кричала, что во всех бедах виноваты они, именно они, вместе со своими дачами и высотными домами, это народный пот и кровь, и – оборотясь к мужу – все это подлое и мерзкое на свете, все предательства, лагеря и расстрелы – это из-за таких вот, которые подмигивают и вашим и нашим, – и она выбегала из комнаты, убегала от этих идиотских многочасовых чаепитий. «Ты рубишь сук, на котором сидишь!» – оскорбленно кричала ей вслед Вероника Георгиевна, но имела в виду вовсе не семейное Ларисино положение, поскольку именно Лариса была суком, на котором, ножки свесив, уселось это вдовье-сиротское семейство. О нет! Вероника Георгиевна изрекала политический приговор, и докрикивала что-то о патриотизме, о том, что родина не нуждается в понимании таких, как Лариса! Родина сама выбирает тех, кто ее понимает! А потом она шла к себе и оскорбленно включала свой «Панасоник», слушала разные голоса про права человека и, предлагая примирение, кричала сверху: «Вы слышали? Степуна освободили!» Светлый праздник. Какого Степуна, откуда? «Ах, Лара, тебя совершенно не интересует, что происходит вокруг! Ты же интеллигентная молодая женщина!»
Нет, уже не молодая.
Когда закончился ремонт, дом стал похож на аквариум. За стеклянными дверями молчаливо сияли пустые комнаты, красиво обставленные старой мебелью. Солнце тускло и коричнево отражалось в свежепокрашенных полах. Еще было немножко похоже на дом-музей, но так как Федор Федорович, великий архитектор эпохи излишеств, жил все-таки в другом доме, в прежнем, с другой планировкой, окраской и отделкой, то выходило еще страннее – дом-музей неизвестно кого. И тихо было, как в музее или аквариуме.