Третья тетрадь
Шрифт:
В магазине он почти не появлялся, но трубка под ухом Нины Ивановны раскалялась и потела. Нину Ивановну, даму неопределенного возраста – ибо молодых девушек Дах никогда не брал, – нельзя было назвать секретаршей в собственном смысле слова. Она ничего не решала, не оценивала, никакой бухгалтерии не вела, кофе не заваривала, но без нее Данила чувствовал себя как без рук. Она умела расположить посетителя, обволакивая его своей старинной петербургской интеллигентностью, остроумием, доверительным тоном, – и многие простые клиенты на это клевали. Она, заговаривая зубы в ожидании нескорого прибытия хозяина, до которого продавца надо было задержать во что бы то ни стало, часами могла рассказывать про дешевые ленинские бюстики, поломанные «ундервуды» и прочую чушь, выставленную в витринке. Сочиняла ли она эти истории или брала из своей явно богатой событиями прошлой жизни, Данила не
На третий день этой сумасшедшей гонки Нина Ивановна вдруг остановила как всегда на минутку заскочившего Данилу.
– Даня, je croix, [95] ваша нынешняя бурная деятельность несколько искусственна.
Дах опешил, но потом нахмурился и промолчал.
– Meiner Meinung nach, [96] вам хорошо было бы остановиться, – тихо закончила она, как всегда употребляя на всех возможных языках осторожное и ненавязчивое «по моему мнению», – впрочем, только по моему, Даниил Драганович.
95
Я полагаю (фр.).
96
По моему мнению (нем.).
И Данила, умевший слышать, устало сел на ампирный стул у входа.
– Да, вы так думаете, – прогнусавил он голосом обиженного ребенка и как-то весь грустно обвис. Но через пару минут вдруг встрепенулся и сказал: – Приготовьте мне мой костюм, ну и все, что положено.
Нина Ивановна с облегчением вздохнула и вскоре позвала Даха в крошечную каморку за железной дверью, где было не повернуться от роскошной рухляди.
А через некоторое время на пустоватую вечернюю улицу вышел человек в ОЗК [97] модели начала восьмидесятых, с противогазом на плече и мощнейшим японским фонарем. И человек этот медленно, чуть покачиваясь на плохо гнущихся ногах, направился в глубины петроградских дворов.
97
Общевойсковой защитный костюм.
Это занятие, которое большинство посчитали бы кошмаром, было для Данилы настоящим отдохновением. Когда-то он увлекался им даже чрезмерно и заработал немало денег, но с годами, когда интерес к деньгам сменился интересом к тайному пониманию вещей, он позволял себе такие походы только в качестве заслуженного отдыха. Впрочем, и времена стали не те.
Сейчас он согласился на предложение Нины Ивановны только потому, что и сам прекрасно понимал нарочитость нынешней своей кипучей деятельности. Все эти три дня он мотался по городу вовсе не изза вещей, и даже не из-за денег, а только для того, чтобы не думать об Аполлинарии. Это удавалось, но в этом была ложь. Однако, всю жизнь дьявольски обманывая всех вокруг, внутреннюю ложь перед самим собой Данила не переносил.
И потому он подходил теперь к уединенной, огромной, буквально вспучившейся какими-то пакетами и отбросами помойке с ощущением наконец-то обретенной чистоты перед самим собой. Теперь он действительно останется наедине с вещами, в настоящем, ничем и никем не опосредованном контакте с ними, в плотском общении. Данила оглянулся, натянул противогаз, методично обрызгал себя из баллончика и медленно, растягивая удовольствие, погрузился в пучины первого контейнера.
Место было самое подходящее: дом рядом расселили еще не весь, часть помойки скрывали огромные тополя, и, главное, паслось множество крыс. Последнее обстоятельство отчасти гарантировало, что сюда полезет далеко не всякий, он же сам в движениях серых полчищ, на первый взгляд
хаотичных, но на самом деле обладавших стройностью и логикой, видел лишь подтверждение гармонии.Данила самозабвенно плавал в зловонии и гнили, лишь изредка протирая линзы противогаза гигиенической салфеткой. Красота разложения, открывавшаяся ему в противоестественно синеватом свете галогенного фонаря, ничуть не уступала красотам подводного мира где-нибудь в Хургаде. Стекло блестело, железо дышало благородной патиной или бархатной ржавчиной, осклизлые отбросы образовывали водоросли и сталактиты, черными дырами в иной мир вспыхивали крысиные глаза, рассыпанные кругом, как звезды. В этом мире не было ни лжи, ни обмана, ни предательств; никто не бросал здесь маленького Даньку, не бил, не заражал нехорошими болезнями, не унижал. Все было честно, главное – не напороться на что-нибудь и не порвать ОЗК. Впрочем, с опытом Данила научился шестым чувством вычислять все возможные опасности и легко избегал их. И, словно в благодарность за это, помойки никогда не подводили его.
Наконец-то он полностью забыл и об альбоме Гиппиус, и о письмах Сусловой, и об Аполлинарии – наконец-то он просто жил. Он дышал и двигался в одном ритме со сложной жизнью искаженного мира людей. В принципе, чем этот исторгнутый и отторгнутый мир отличался от мира купли-продажи, в котором ему приходилось жить, – от мира истории, в котором он мог грезить? Да ничем. Ничем.
Данила протянул руку, погрузив ее во что-то синевато-бесформенное, и пошевелил пальцами. От его движения в разные стороны лениво поползли крошечные белые существа. Что это? Дохлая кошка или собака?
Изо всех отверстий тела Червячки глядят несмело, В виде маленьких волют Жидкость розовую пьют… —тотчас вспомнился ему Заболоцкий [98] , и Данила виновато потянул руку назад. Тут его большой палец задело что-то твердое. Он прошелся пальцами по дну контейнера, как пианист по клавишам, и ему ответили маленькие плотные кусочки. Расставив пальцы пошире, чтобы ничего не упустить, Данила нежно свел их в ладонь и вынул нечто, попавшееся ему в руку, на свет фонаря.
98
Заболоцкий Николай Алексеевич – советский поэт-обериут, цитируется его стихотворение «Искушение».
На зеленой резине перчатки лежала легкая кучка металлических треугольничков с вкраплениями чего-то желтоватого. Для железа связка было слишком легкой. Но раздумывать в таких ситуациях нельзя: надо или бросать найденное и никогда о нем не вспоминать, или не испытывать судьбу и немедленно вылезать на поверхность, забирая находку. Данила всегда предпочитал второе – и редко обманывался.
Он бесшумно перепрыгнул через высокий борт контейнера, снова огляделся и своей кошачьей походкой ушел в тень деревьев, через проходные дворы, через стройки. Свет в магазине не горел, но Данила знал, что Нина Ивановна там. Он тихо поцарапался в окно.
Промытая связка оказалась старинным серебряным ожерельем из волчьих зубов. Желтоватые зубы, крупные резцы, конические клыки и бугорчатые коренники тускло и хищно скалились в электрическом свете. От них даже сейчас становилось не по себе.
Данила после ледяного душа – горячей воды в магазине не было – ежился под старым, протертым местами до прозрачности махровым халатом. Вода с его длинных волос капала прямо на пол.
– Уберите, Даня, пожалуйста, мне они почему-то действуют на нервы, – не выдержала Нина Ивановна.
Но Даня, словно не слыша ее, взял старую лупу на латунной ручке.
– Так… клык загнут больше, чем на девяносто градусов… эта парочка, нет, троечка… хищнические зубы тоже имеют большой скос… И размеры, размеры… Нет, Нина Ивановна, страхи ваши напрасны: это не волк, это собака. Такая, что называется, среднекрупная, эрдель или сеттер. Впрочем, конечно, ни тот ни другой, поелику ни тех ни других в середине девятнадцатого века еще не существовало, а проба на серебре говорит нам именно об этом времени. Вот вам развлечение, Нина Ивановна, – я уверен, вы непременно расскажете какую-нибудь историю на этот счет, хотя, конечно, в витринку мы, скорее всего, это не положим… Не положим… – Впрочем, Данила говорил больше для себя, не забывая при этом методично натягивать на себя цивильное платье. – Так кто бы это мог быть? А быть, значит, некому, кроме гончака, несчастнейшей собаки русской охоты…