Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Ну… и что вы скажете? – с надеждой подняла на него глаза Апа.

– Я уже сказал.

– Нет, не про печаль, это и ежу понятно, а про историю. Тут, может быть, кого-то убили?.. Но только мне почему-то кажется, что здесь кто-то ужасно страдал, ужасно…

«Ведь не о Федоре же она, – промелькнуло у Даха. – Страдать он, конечно, всегда страдал, но здесь его точно не было, все адреса наперечет…»

И он решился попробовать сыграть в открытую:

– А как вам кажется, зима тогда стояла или лето?

– О, зима, зима! Метели, темнота, ждать нечего.

– А тоска была, так сказать, мужская или женская?

– Конечно, мужская, – без тени сомнения воскликнула девушка

и задумчиво добавила: – Нежная душа, голубиная.

Этого еще только не хватало! Некий сентиментальный господин на Васильевском острове, в разгар бешеного предреформенного времени [105] , когда вся страна, а особенно столица, находилась в состоянии панического ожидания, тоскует и страдает о чем-то личном. Но это мог быть только дремучий обыватель, ибо остальные, от студентов до сановников, горели, переходя от восторгов к ужасу. «Вот идут мужики и несут топоры, что-то страшное будет…» – так, кажется. Эх, спустя пятьдесят лет бояться надо было, а не тогда… Вряд ли Аполлинария стала бы общаться с подобного рода телячьими господами, когда она не вылезала из Университета, бегала по публичным лекциям и пробовала себя в студенческих коммунах со своим братцем.

105

Предреформенное время – время в России с 1855 по 1861 год.

Так кто же ошибается, он или эта девушка? Данила как можно мягче положил руки Апе на плечи и посмотрел ей в глаза. В них стояли питерские сумерки, влажный снег летел косо с Малой Невы и лепил на булыжной мостовой причудливые выпуклые узоры; подол платья намок и коробился, стуча по кожаным ботинкам, и стук неприятно раздавался в пустынном переулке. Но она должна найти, прийти и сказать… доказать…

Он нагнулся чуть ближе, увидел отрастающие после стрижки каштановые волосы, слепленные снегом.

– Поля!

Ресницы дрогнули, картинка смешалась.

– О, господи, как вы меня напугали! Мне примерещилось черт знает что.

– Что?!

– Спор какой-то дурацкий. О служанках, нет, то есть об этих… гувернантках.

Это было уже слишком. Гувернантки уводили и вовсе не туда.

– Все, Апа, на сегодня хватит. Вам надо готовиться к репетиции, а моя работа вообще не имеет пределов. Пойдемте, я посажу вас на метро, на трамвай, на такси, на помело, если хотите. Хотя… – Он посмотрел на часы: было около пяти, БАН еще работал. – Никуда я вас не посажу, у меня срочное дело. Позовите как-нибудь на репетицию.

– А дом?

– Ах, дом. Разумеется, я покопаюсь, поищу, вы не волнуйтесь, что-нибудь да сыщется, – закончил Дах уже на бегу, успокаивая, скорее, не ее, а себя.

* * *

И с этого стылого вечера Аполлинария потеряла покой. Глухой голос шумел в ушах неумолчно, как прибой, не давая ни спать, ни жить спокойно. Все как-то потеряло смысл: лекции, вечеринки, даже книги, даже беседы с Яковом Петровичем. Теперь она целыми днями сидела с номерами «Русского мира», где печатались его «Записки из Мертвого дома», и находилась, как в чаду.

Увидеть его еще раз и еще раз обмереть от этого кривящегося влево рта, купола лба и нервных, будто отдельно живущих узловатых рук! Ее останавливал страх: а если все это только почудилось, только померещилось в мартовской метели? Если он обыкновенный желчный уставший человек, погрязший в журнальных склоках и страданиях больной жены?

Днями и ночами напролет Аполлинария смотрела в окно на меняющуюся Фонтанку, и настроения ее тоже менялись. То она была готова сейчас же, немедленно

узнать у Полонского или даже в полиции адрес и бежать, упасть на колени и, как Волконская у Некрасова, целовать руки, на которых, наверное, еще недавно висели кандалы. А то хотелось спрятаться от всего мира, забиться в угол, никого не видеть, ничего не знать и не хотеть.

Весна пьянила город, сводила с ума. Надежда, глядя на похудевшую, почерневшую сестру, возмущалась: до чего доводит безделье – и кричала, что свезет ее к доктору, который лечит душевнобольных. После летних испытаний в академии зашел и брат.

– Хватит дурить, Прасковья, – весело нахмурился он. – Поехали-ка, развеем тоску. Это аристократишкам хорошо в тоске киснуть, а нашему брату, крестьянину, не так надо дурь из себя выбивать.

Они взяли извозчика и покатили на Выборгскую.

Неподалеку от печально знаменитого трактира «Урван», где частенько выясняли отношения студенты Лесной и Медико-хирургической академий, на пустыре стоял одинокий дом, впрочем, недавно выкрашенный охряной краской.

– Ну-с, как там, у Некрасова, «смело и свободно хозяйкой какой-то там войди!» – засмеялся Вася. – Сегодня у нас вечеринка по поводу начала вакаций, а несколько дам выбыли по… – он вдруг хмыкнул и косо посмотрел на сестру, – по естественно-научным причинам. Главное, не стесняйся, народ весь свой, лесники да хирурги. Да, впрочем, что я тебе говорю, ты же вон какая эмансипе!

Они поднялись во второй этаж. Большая, видимо хозяйская, квартира уже была полна табачным дымом и женскими повизгиваниями.

– Прошу любить и жаловать – сестра моя, Аполлинария! – крикнул Вася, но его услышали только ближайшие, а остальные продолжали слушать красивого чернокудрого студента, раскачивавшего стул и вещавшего:

– Можно подумать, что во всем виноваты только мы! Дело дошло уже до того, что один поэт заявил, что нигилист обязан уважать корову как свою родственницу, находящуюся пока в диком и необразованном состоянии. Вы только послушайте!

Открыты всем зверям объятья: Все птицы, все даже скоты По крови нам меньшие братья, Но мало еще развиты! [106]

Все возмущенно зашумели и затопали.

Говоривший обвел комнату глазами и неожиданно остановил взгляд на Аполлинарии. Она действительно выделялась среди камлотовых платьев и шерстяных кофточек своими шелковыми юбками и дорогим кружевом на груди.

Он тут же бросил стул и подошел к ней:

106

«Но мало еще развиты!» – из стихотворения Б. Алмазова «Бескорыстный реформатор».

– Эге, Васючок, что же ты скрывал такое сокровище? Эх, хороша! Водочки?

Аполлинария через силу выпила теплой мутноватой жидкости, и дальше все завертелось. Кто-то декламировал Некрасова, кто-то Баркова, в одном углу пели «Вниз по матушке, по Волге», в другом расстегивали кофточку на румяной курсистке, а чернокудрый студент, блестя глазами, тянул Аполлинарию куда-то и все шептал о падении либерального знамени и растерянности журналистики. От него жарко пахло здоровым потом и молодостью, зубы сверкали, и горячие руки все чаще касались ее плеч. Аполлинария чувствовала, что самое простое будет сейчас забыться и отдаться этим рукам, и все уйдет, и не будет больше ни глухого голоса, ни пронизывающего взгляда, ни мучений, ни сомнений…

Поделиться с друзьями: