Тревожные ночи
Шрифт:
— Да, — признал потрясенный полковник. — Тяжелая ситуация. Пожалуй, и не придумать такую…
Прошло еще некоторое время, прежде чем капитан собрался с мыслями и смог продолжать рассказ. Только голос его теперь звучал глуше.
— Наш командный пункт находился в покинутом немецком блиндаже, более похожем на бревенчатую хижину, стены которой снаружи засыпаны землей. Там я и нашел Алексе, сидящего на скамье из круглого соснового ствола и смотрящего невидящими глазами на огонек, который полыхал на каменной плите перед ним. Он почувствовал, что я вошел, и вздрогнул, но не отвел глаз от огня. Я молча разделся, повесил плащ и автомат на гвоздь и сел на другую, такую же скамью, стоявшую впритык к противоположной стене. Алексе молча следил, как потрескивали
— И голова у этих немцев! — пробормотал он. — Не сделать даже отдушины в потолке!
Я подумал — не за тем же вызвал он меня, чтобы сообщить мне это. Я тоже вытащил из-под скамьи сосновый сук и стал, как Алексе, отламывать от него веточки и кидать в огонь. Хвоя курилась, пока не высыхала, после чего сразу вспыхивала и горела потрескивая. В тихие промежутки слышно было, как монотонно журчал снаружи дождь и барабанил по плащ-палатке, заменявшей дверь. Раз я уже почти решился спросить его, что же, в сущности, произошло, но, видя, с какой старательностью отламывал он веточки, раздумал. Вскоре, однако, я понял, что он делал это машинально, может быть, для того, чтобы выиграть время и иметь возможность еще раз все обдумать, а может быть, чтобы обмануть самого себя, попытаться внушить себе, что случившееся с ним не так серьезно. Он нуждался в таком самовнушении, чтобы одолеть страх, который овладевал им все сильней, давил на него. Он чувствовал, что страх может лишить его самообладания, отнять у него способность здраво и трезво мыслить, и боялся этого.
Когда он кончил отламывать веточки и сунул в огонь оголенный сук, пламя наконец разгорелось. Тени, игравшие на его лице, рассеялись, и, только увидев сейчас это лицо ярко освещенным, я понял, какую муку он испытывал. Нежное лицо Алексе осунулось и пожелтело, местами оно даже отливало синевой, глаза обведены черными кругами с темной пористой, как глина, радужкой — потухшие, безжизненные.
— Панделе, — он посмотрел на меня долгим взглядом, но я был уверен, что он меня не видит. — Панделе, я потерял шифр.
— Не может быть! — воскликнул я в ужасе, не соображая, что этим возгласом только увеличиваю его тревогу.
— Я потерял его, Панделе, — повторил он, безнадежно качая головой. — У меня его нет.
Я молчал, бессильный, как каждый человек, перед ужасной, жестокой правдой, которую он не хочет, не может принять. Вы ведь знаете, что в особо сложных ситуациях и во время крупных сражений приказы засекречиваются, их передают шифрованными. Единственный человек, который умеет в них разбираться, — это офицер разведки, хранитель кода шифра полка. У нас этим делом занимался Алексе Драгомир. В подобном положении первый вопрос, который невольно возникает у каждого и на который он не может ответить без содрогания, это — а что, если шифр попал к врагу?
— Вчера вечером я проснулся без него, — продолжал Алексе глухо. — Всю ночь, весь сегодняшний день я искал его. Проверил каждый свой шаг, припомнил минуту за минутой все, что сделал со вчерашнего вечера. Напрасно. Ни намека, ни следа. Сначала я было подумал, что его взял связной, для того чтобы освободить меня от лишней тяжести. Вспомнил, что как-то он вынул из моего планшета несколько книг. Они были действительно тяжеловаты и оттягивали мне плечо. Но на этот раз, я знаю, он не притрагивался к планшету. Не соображу, как я мог его потерять! И где? Когда?.. Я послал сейчас связного в ту деревню, где мы ночевали позавчера… Но я знаю, что его там нет, потому что я не мог его потерять!..
Что мне было ему сказать! До сих пор не могу себе простить, что, хотя хотел этого всем сердцем, не сумел выдавить из себя ни единого слова утешения, поддержки. А ведь он так в этом нуждался. Оно бы подбодрило его.
Вселило в него надежду!
Но я же знал, что все равно не смогу рассеять словами его тревогу, обмануть его — он был для этого слишком умен и проницателен. Нам обоим было ясно, что никакими словами не скрыть, не устранить факта пропажи шифра… «А если он попал в руки немцев? Ведь они будут тогда в курсе всех наших передвижений! — вдруг ударила меня мысль. — Надо немедленно предупредить штаб дивизии, чтобы изменили ключ шифра».— Алексе, — шепотом спросил я его, — ты доложил?
— Нет! — отрицательно мотнул он головой. — Как об этом доложить? Ты подумал? Явиться к Катанэ, который только и ждет, чтобы угробить меня, и обратиться к нему: «Господин полковник, я потерял шифр!» — «Как это потерял?» — спросит он с дьявольской радостью. — «Не знаю, только его у меня больше нет!» — «Нет! — накинется он, — а голова на плечах у тебя еще есть?»
Да, он был прав. Вы знаете фронтовые порядки. Есть такие действия, за которые наказания предопределены. И не столько писаный закон, сколько беспощадный приговор людей, воинского коллектива, заставляет тебя подчиняться этим негласным традициям. Потеря шифра — это смертный приговор без права апелляции. Перед тобой только два пути — или самому пустить себе пулю в лоб, или подставить его под пули карательного взвода.
Из груди Панделе вырвался тихий стон. Ему пришлось прервать рассказ, чтобы побороть охватившее его волнение. Несколько раз провел он рукой по лбу, словно силясь отогнать от себя страшное видение расстрела. Я и полковник молчали, молчали и спутники Панделе. Поезд вынырнул из леса и сейчас стремительно спускался под уклон. Дождь перестал. Ночь заметно посветлела. Мимо промчалось затемненное село, растянувшееся по косогору, с редкими, мигающими огоньками. Панделе снова опустил руки на колени и так крепко стиснул пальцы, что хрустнули суставы.
— Так и сидели мы молча друг против друга, — с трудом сдерживая дрожь в голосе, продолжал он. — Огонь на плите между нами медленно угасал. Алексе еще продолжал время от времени бросать на тлеющие угли сосновые веточки, завалявшиеся на полу, но они больше не загорались… Он делал это с таким спокойствием, с такой отрешенностью, будто все на свете было ему глубоко безразлично. Сейчас я понимаю, что именно это спокойствие и безразличие удержали его тогда от того, чтобы пустить себе пулю в лоб…
Мне хотелось выйти на воздух, освежиться, подавить бушевавшую во мне ярость. Но на пороге я столкнулся со связным Алексе, тем самым, которого он отправил в деревню на поиски шифра. Конечно, он там ничего не нашел… И хотя я, как и Алексе, этого ожидал, возвращение связного с пустыми руками все же глубоко потрясло меня, погасив последнюю искру надежды, которая еще тлела в моей душе.
Алексе знаком приказал связному выйти и без сил упал на скамью. Он понял, что спасения не было…
Боясь как бы Алексе в отчаянии не покончил с собою, я не решался теперь оставить его одного. Я почувствовал, что ему нужны сейчас помощь, поддержка, утешение, что именно за этим он позвал меня. Опустившись на край скамьи, я положил его голову к себе на колени и провел рукой по его лицу. Оно было мокро от слез, и я расслышал, как губы его чуть внятно шептали дорогие ему имена жены и детей. Что-то оборвалось у меня внутри, и рука моя задрожала. Алексе тоже вздрогнул и, смутившись, поднялся и сел, устремив глаза на стену. Но тут же резко повернулся, схватил меня обеими руками за плечи и, глядя на меня в упор, спросил с беспощадной прямотой:
— Панделе! Смотри мне в лицо. Не отводи глаз, Панделе, — руки и голос его задрожали, — скажи, ты веришь, что я предатель? Ты веришь, что я мог сделать что-либо подобное?
И странность человеческой природы! Вопреки логике, вопреки очевидности фактов, ты вдруг восстаешь против них. Что-то вроде инстинкта, неосознанного чувства, с которыми ты не в силах бороться, заставляют тебя не принять эти факты, отвергнуть их, потому что они разрушают в твоей душе то, во что ты незыблемо веришь.
— Нет, не верю! — ответил я ему твердо.