Три части (сборник)
Шрифт:
Это было какое-то завораживающее зрелище, и его трескучая кинопленка до сих пор крутится перед моими глазами: Юра, плавно водящий руками, выросший, спившийся и умерший от пьянства, Жабра, широко раскрывающий свой большой рот с какими-то особо острыми уголками, что было странной особенностью его лица, и мои собственные руки, накрест перечеркивающие всю эту виниловую красоту.
Жабра пел чистым тонким голосом, он радостно улыбался, делая вид, что ему нравится эта забава. Вполне возможно, что она ему и вправду нравилась, чисто сравнительно: ведь другие просто-напросто били его, мучили, ссали ему в рот и пытали электрическим током.
Почему он был Жаброй,
– Эх, ты, Жабра…
Накануне он впервые услышал это слово от соседского парнишки, который, прилипнув к забору, зычным голосом звал сына гулять:
– Эй, Толя! Толя, выходи! – и, не получая ответа, что было неудивительно, поскольку отец только что наказал мальчика двумя часами молчания, начал перебирать все его имена: Толька! Толян! Анатолий! Рыбаков! Жабра!
Остановился он все же на Жабре и продолжал орать, монотонно, как мяучит кошка, маниакально раскачиваясь на заборе:
– Жабра! Жабра! Жабра вонючая! Выходи, поганая Жабра!
Он жаждал общения, ему было чем поделиться: сегодня ночью ему приснился очень интересный сон, будто бы он был на войне, прятался за дверцей какого-то автомобиля, стрелял из пистолета, целясь в маленькие, от дерева к дереву перебегающие фигурки фашистов, и в какой-то момент придумал поднять капот, чтобы получился настоящий щит.
Этот сон сбылся для него через четверть века, в девяностые, когда судьба сделала его бандюком. На сход приехала ватага кавказцев, они с Димоном хотели просто перетереть насчет двух-трех спорных палаток, в натуре, готовые их с кавказцами даже и поделить, не беря в голову ничего такого, но кавказцы тереть не стали, а попросту начали стрелять. Димон уже лежал под колесами без верхушки черепа, а он все бегал и бегал вокруг машины, отстреливаясь, и тут вспомнил свой детский сон, смекнул, что сон-то был вещим, сначала спрятался за дверь, потом дернул рычаг капота, щелкнул, перекатился по траве, мажась грязью, вскинул капот, выстрелил по горбоносому из-за капота, и тут же поймал пулю в плечо, прошившую именно этот капот. Он корчился и моргал, думая, что вот-вот проснется, когда над ним выросла большая, как церковный купол, усатая голова, и фашист кавказец произвел контрольный выстрел, отправив московского бандюка в вечное сновидение.
Это в будущем, а в начале семидесятых, жарким летом, когда горели торфяники, он висел на заборе, повторял в словах свой великолепный сон про войну и страстно хотел рассказать его Тольке Рыбакову. Сначала он любил Рыбакова, представляя его внимательное большеротое лицо, как тот будет слушать его сон, затем, долго не получая ответа, возненавидел Рыбакова, словно джинн в кувшине, и орал, уже не вызывая, а дразня:
– Жабра склизкая рыбья! Жабра дурная!
Сын, в этот час наказанный тишиной, что было в семье Рыбаковых наследственным методом воспитания, все гнул и гнул спину, мелькая позвонками, надрезая лопатой пласты, и отец, отчего-то возненавидев его, сказал угрюмо:
– Деда твоего звали Рыбаком, я тоже был Рыбак, а ты-то почему Жабра?
Если бы этот простой, скудно мыслящий организм смотрел на реальность пристальней, он мог бы понять, что где-то с середины шестидесятых человечество стало жить более абстрактно, нежели прежде: клички давали ассоциативные, словоблудные. Самолюка, например, звали Сундуком, а меня – Графом, производя этот уважительный ник не от дворянского
происхождения, о коем никто не ведал, а от слова «графин».Вместо Жабры из калитки вышел его отец, взял будущего бандюка за ухо, протащил несколько метров по траве и дал ему длинного леща.
– Забор мне сломаешь, – угрюмо пояснил он.
Любимой историей маленького Жабры, как уже догадался читатель, даже самый тупой из оных, была сказка о гадком утёнке. Особенно его волновал момент кульминации, когда утёнок выпархивал, расправляя крылья, из своей вонючей пещерки и направлялся к прекрасным лебедям.
Пусть уж лучше они заклюют меня, заклюют! – думал этот мерзкий утёнок, стремясь по направлению к сванам.
Он еще не знал, что и сам незаметно стал таким же сваном, столь же безликим красавцем, как и они.
Самым странным в мультфильме (а Жабра, разумеется, никакой сказки не читал, и ему никто не читал сказку вслух) было то, что став лебедем, гадкий на какое-то время затерялся среди них: камера небрежно отошла в сторону и мы уже не можем понять, кто из них он, и далее, когда они летят своим величавым треугольником, мы не видим, где же среди них он, пока наш герой не срывается вниз и не пикирует над птичьим двором.
Вторая удивительная черта этой истории заключается в том, что приземленные жители двора так и не поняли, зачем крутнулась над ними птица, так и не узнали, что эта прекрасная птица и есть их прежний гадкий утёнок.
Нет, не читали сказок приземленные жители нашего двора: они вообще ничего никогда не читали.
Думая об этой мудрой и доброй сказке, Жабра представлял себя тем самым утёнком и будто чувствовал на спине крылышки, и как бы махал ими, выбираясь из своей засранной пещерки, но со стороны вдруг увидел, что это не выросший лебедь вылетает на волю, а ковыляет гадкий, неправдоподобно большой утёнок с огромной головой, и прекрасные лебеди клюют, клюют его, ибо такой как он не только не должен даже и приближаться к ним, но и вообще не имеет права жить.
Жабра вырос, забрали его в армию, где как ни странно ему было легче, чем многим другим, поскольку он давно привык к мучениям окружающей среды. Здесь даже был некий мизерный, но положительный момент: в течение двух лет среди незнакомых, но столь же злых юношей, он ни разу не слышал слова «Жабра». В армии его и вправду звали Рыбаком.
Вернувшись, он вскоре женился на первой же девушке, которая обратила на него внимание, и через девять месяцев родился у них сын.
Когда принесли его из роддома, Жабра, глядя на мелкое, шевелящее жалкими ножками существо, с грустью подумал, что и оно когда-нибудь умрет, как и все живое на земле… Неужели и он проживет точно такую жизнь? Неужели и его будут унижать, мучить, мазать говном, бить электрическим током, ссать ему в рот? А однажды какой-нибудь вушлый малец скажет ему шепотом, что его отец и мать… Под кроватью…
Есть вещи, которых я никогда себе не прощу, какое бы надежное отпущение грехов не сулила религия, выдуманная людьми еще и для того, чтобы дать им возможность безнаказанно грешить. Эти мерзкие поступки до конца дней будут мучить меня, нет и не может им быть никакой индульгенции. Ну, например, однажды я спросил Жабру:
– А ты знаешь, что твои мама и папа ебались?
Жабра вылупил глаза.
– Нет! Ты что? – сказал он. – Этого не может быть.
Ебаться – означало для нас нечто совершенно гнусное, омерзительное, грязное. Впрочем, оно так и есть, и от того, что я вырос и состарился, это действие не стало иным.