Три еретика
Шрифт:
Но ведь это не одно и то же – скажете вы.
А это как посмотреть. Вообще говоря, не одно и то же. Но в конкретно-исторической ситуации, когда, как Толстой говорил, плуты умеют сговариваться, а честные люди не умеют, и потому плуты торжествуют, а честные люди только жалуются, что они в этом обществе практически «лишние люди», так что ум как бы похищен бесчестьем, а глупость оставлена честности, – в этой ситуации, в противовес этой системе литература и пытается выдвинуть союз противоположный, союз ума и чести… а что из этого получится, мы скоро увидим.
Вернувшись в Кострому, Писемский запоем погружается в работу. Он пишет первую из трех предполагаемых частей романа:
Сюжетные ходы просты, как дважды два. Старик Годнев из жалости держал в сторожах ленивого и хитрого дурака – молодой Калинович враз вышибает этого бездельника из училища. При Годневе учителям все сходило с рук: и неисправность, и попустительство, и выпивки – молодой Калинович не только отказывается терпеть пьянство преподавателя истории Экзархатова, он в этом Экзархатове отказывается узнать университетского однокашника, чтобы и повода тому не дать к кумовству! О том, чтобы подарки принимать, как то от веку заведено, или в другом роде готовностью к услугам попользоваться, и речи быть не может: все это Калинович отметает сразу. При Годневе все шло складно да ладно – при Калиновиче все идет иначе: по закону и по делу. Он неподкупен и принципиален.
«Горденек немного», – замечает старик. Но и это не колеблет главного: прав в глазах автора конечно же Калинович. И решается вопрос старинным в литературе способом: любовью женщины. В тот момент, когда дочь старика Годнева Настенька отдает сердце Калиновичу – этому реформатору, камнем павшему в родное уездное болото, этому идеалисту, не терпящему привычной дури, – в сей момент сюжетная задача первой части романа и решается однозначно: Калинович – воплощение всего лучшего, что входит в русскую жизнь с новым поколением: с его культурой, с его нравственной дисциплиной, с его университетскими идеалами…
А ведь по существу – перед нами опровержение «Тюфяка». Перекличка налицо: там сосватали, окрутили, охмурили умника Бешметева – и тут в известном смысле «окручивают» умника Калиновича. И там, и тут сватовство. Но контраст! Там был – «тюфяк»: поддался, сдался… спился. Умный, а слабый. Этот – прочен. Этот не поддается, этот сам все решает. Он и избранник-то потому, что он лучший. Умный и сильный. Настенька ему – награда. Другая награда – литературное признание. Писательство, которому тайно, на досуге, предается молодой интеллигент, – знак его явной духовной отмеченности. На этом и выстроена первая часть. Появление повести Калиновича в одном из самых серьезных столичных журналов – финальный апофеоз. Фурор в «энском» городке – »наш смотритель печатается!» – вместе с любовью Настеньки это уже двойной апофеоз, апофеоз честной молодой России, вызревшей в темных недрах николаевской реакции и вот теперь вышедшей на свет и готовой сказать свое слово…
Однако вот и первая странность в ясном замысле. Письмо Аполлону Майкову от декабря 1853 года (перед самым отъездом из Костромы в Раменье, в самый разгар работы над первой частью): «…Начал новый и очень длинной, длинной роман… сужет долго рассказывать, я говорил об нем Панаеву, спроси, если любопытно, у него, но только выведется Литтератор не по призванию, а из самолюбия…»
«Но только… «Рука невольно выдала? Такой поворот действительно странноват для описанной расстановки сил. То, что литература для Калиновича оказывается не делом жизни, а средством самоутверждения, пожалуй, не вытекает ни из его внутреннего состояния, ни из обстоятельств его писаний. Обстоятельства переданы свежо и остро, и так же свежо передано в первой части «Тысячи душ» отчаяние провинциала, посылающего свои опыты в столичные редакции, где их наверняка «не прочтут». Здесь воссозданы автобиографические обстоятельства и настроения самого Писемского, так что оказавшийся у героя на месте вдохновения холодный расчет читательски воспринимаешь не без подозрения: он плохо мотивирован.
Читательски я впервые почувствовал в романе «брешь» именно после сцены чтения Калиновичем его повести в доме князя. «…Калинович кончил», и окружающие принялись хвалить «прекрасное чтение» и даже говорили что-то про «психологический анализ». Подробно описана реакция слушателей на повесть, но нет… понятия о самой повести.
Я подумал: Достоевский в таких случаях все договаривает. Смешной ли рассказец Кармазинова в «Бесах» или величественная «Легенда о Великом Инквизиторе» в «Братьях Карамазовых» – для Достоевского тут сердцевина действия, смысл и оправдание его. В размышлениях о судьбах России он идет по осевой линии, он рискует всем и – доходит
до предела: развивает саму идею. Для него идея и есть суть. Поэтому у Достоевского нет «литераторов из самолюбия», либо в их «самолюбии» открывается призвание; здесь главное – духовная версия, а все остальное – лишь крути от нее.Писемский разрабатывает именно круги. Провалится Калинович со своей литературной попыткой – все вокруг будут злорадствовать; преуспеет – вокруг воцарятся зависть либо деланное равнодушие. Литература для Калиновича – точка опоры, но для чего ему нужна опора – все-таки неясно. Мы видим, что это человек идеи. Но мы не видим, в чем его идея.
Сравнивая Писемского и Достоевского, двух ровесников, двух русских писателей, работавших на близком материале, двух классиков, стоявших рядом, вдруг и понимаешь, где начинается величие. Писемский не уступает Достоевскому ни в знании жизненной фактуры, ни в психологическом чутье, ни даже в интуитивном ощущении загадки, кроющейся за видимым рядом событий. Он уступает – в понимании самой загадки. Писемский плохо держит сверхзадачу. Она у него как-то не фиксируется.
Актер Иван Горбунов, «на глазах» которого, по его словам, был написан роман «Тысяча душ», оставил любопытное свидетельство о том, как шло дело. Алексей Феофилактович «писал очень скоро, но переделывал написанное очень долго».
Иными словами, когда Писемский уже находит решение какой-то сцены, то для него не составляет труда художественно «записать» решенное: чтец, артист, пластику действия он и чувствует, и передает легко. Трудность – в самом решении: в понимании характеров и судеб, в общей концепции. Здесь требуются постоянные и мучительные переделки, здесь ощущается постоянная и мучительная неуверенность.
Поэтому в романе, замечательно точном по фактуре, да и по ощущению таящейся за фактурой глубинной закономерности, – нет духовной программы, которая приближала бы нас к пониманию существа закономерности. Общий прицел все время меняется, точка отсчета все время как бы берется заново. Ощущение такое, что автор, обнаружив в духовном составе своего героя очередную новость или подмену, останавливается в некотором затруднении и начинает выверять общий план заново.
Первая такая остановка зафиксирована 1 октября 1854-го – год спустя после начала работы: Писемский окончательно решает, что в сущности его герой старается не из идеи, а ради… комфорта. Он сообщает об этом в письме тому же Аполлону Майкову. Аналогичное рассуждение в тексте романа показывает, что мертвая точка возникает у автора при начале второй части, во второй главе: «Слава… любовь… мировые идеи… бессмертие – ничто перед комфортом…» В письме тот же мотив: «…устроить себя покомфортабельнее… из частного комфорта слагается общий Комфорт… человеку, идущему… по этому пути, приходится убивать в себе самые благородные, самые справедливые требования сердца…» И в том же письме: «Длинный роман… остановился, просто лень писать, а насиловать себя боюсь…»
Насчет «лени». Писемский, может быть, и ленив, однако в чем угодно, только не в писаниях; уж он-то, в отличие от Калиновича, литератор прирожденный. Дело, видимо, в другом: роман стопорится, потому что налицо перемена общей идеи: на месте умного идеалиста оказывается умный карьерист.
Еще одна остановка – при переходе от второй части к третьей. Биографически этот переход совпадает с переездом Писемского в Петербург. Так что отъезд Калиновича из Энска в столицу в финале второй части написан под влиянием свежих чувств и впечатлений. Пауза, наступившая после этого в работе над романом, объяснена историками литературы следующим образом: Писемский-де хочет накопить для третьей части новый материал, он нуждается в общении с петербургскими литераторами.
Опыт такого общения ограничивается на первых порах кружком «Современника» при некотором влечении к «Отечественным запискам».
Полгода спустя П.Кулиш не без яду докладывает М.Погодину, что Писемский в Петербурге «везде читает неоконченный роман свои, в котором играют роль два штатных смотрителя (то есть Годнев и Калинович. – Л.А.) да переодетые журналисты Краевский и Панаев» (выделено мной. – Л.А.).
Положим, общение со столичными литераторами действительно помогает Писемскому обставить соответствующие главы. Однако он, видимо, нуждается еще в одном, внутреннем, общем решении, и это – главная причина остановки. Надо решиться сделать Калиновича… подлецом. Не просто карьеристом и искателем комфорта, нет, – теперь уже прямым подлецом, который, оставив любимую и несчастную Настеньку, женится ради денег на нелюбимой кривобокой генеральской дочке Полине. Это должен проделать тот самый непреклонный идеалист, который в свое время ворвался так светло и звонко в серую обывательскую уездную муть.