Три этажа
Шрифт:
Утром меня разбудила Офри. Она подошла ко мне и спросила:
– Папа, почему ты спишь на диване?
– Потому что мы с мамой поссорились.
– Из-за того, что мы не едим здоровую пищу?
– Нет.
– Вы почти всегда ссоритесь по пустякам.
– Верно.
– Но потом всегда миритесь, правда?
– Конечно, милая.
– Пап, я хочу какао.
Мы с Офри обычно встаем первыми и рано уходим в школу. Айелет с Яэль встают через четверть часа и уходят в детский сад. Таков наш утренний распорядок.
Мы с Офри идем в школу пешком. За ручку. По дорожкам между домами. По пути она пересказывает мне книгу, которую читает, а я вполуха ее слушаю. Когда мы приближаемся к школе, она вынимает свою руку из моей. На последних ста метрах ей нравится
В то утро я предложил ей пройти через пекарню в торговом центре и купить по слойке с шоколадом. Она забеспокоилась, что мы опоздаем, но я сказал: «Ну и пусть, ничего страшного». – «Нет, – не согласилась она, – у нас естествознание, а Галина ругается на тех, кто опаздывает». Тогда я пообещал зайти вместе с ней в класс и сказать, что она опоздала из-за меня. «Ладно, пап, но только если не будешь меня позорить перед остальными», – предупредила она. Я кивнул: ни в коем случае. Не позорить означало не целовать ее у всех на виду и не здороваться с учительницей шутовским тоном. Не садиться за парту, изображая из себя ученика.
Мы сели на скамейку возле торгового центра и съели свои слойки. Я просто откусывал от своей. Она раскатывала слой за слоем и ела каждый по отдельности.
– В последнее время, – сказал я, – мы с мамой замечаем, что тебе нелегко. В последнее время, то есть после того случая с Германом…
Она продолжала молча разматывать свою слойку. – Если хочешь рассказать мне, что там произошло, я буду рад тебя выслушать.
Она молчала. Отвела глаза в сторону. Доев слойку, она прикусила губы, будто не давая словам вырваться наружу.
– Ты не хочешь рассказать мне, что там произошло? – снова спросил я. Я чувствовал: еще чуть-чуть, и она со мной поделится.
Но она сказала:
– Я хочу в школу.
Я довел ее до класса. Но, когда дверь за ней захлопнулась, не ушел. В стене классной комнаты было три окошка, задернутые шторками. Одна из них была немного сдвинута, и, встав под определенным углом, я мог увидеть задние ряды парт и Офри, которая направилась туда и села.
Я посмотрел на нее, и сердце у меня сжалось.
Когда взрослый выглядит подавленным, это ничего. Жизнь порой наносит нам суровые удары. Но ребенок?
Моя дочь открывала и закрывала молнию своего пенала. Достала из него карандаши. Что-то нарисовала на обложке тетради. Убрала карандаши в пенал. Время от времени она поднимала глаза на учительницу и снова их опускала. Сейчас, когда я тебе это рассказываю, я понимаю, что ничего особенного она не делала, и все же я заплакал.
Я не плакал с тех пор, когда был примерно в ее возрасте. Вообще-то я ничего не имею против слез, просто у меня их не бывает. Когда Айелет отменила свадьбу и на полгода бросила меня, потому что захотела «побыть в одиночестве», разве мне не хотелось плакать? Хотелось. Когда мне из-за долгов пришлось ликвидировать свой бизнес и возвратиться к работе по найму, разве мне не хотелось плакать? Хотелось. Поверь, что очень хотелось. Ты знаешь, сколько времени я потратил на создание своего дела? Десять лет. И вдруг меньше чем за месяц я лишился трех крупных клиентов, и все рухнуло. Когда Ирис из банка сообщила, что мне отказано в кредите, мои глаза оставались сухими.
Из-за чего я плакал, когда был в ее возрасте? Тебе правда интересно? Из-за всякой ерунды! Как-то мы гуляли с отцом, и я попросил его купить мне эскимо. Он дал мне монетку в одну лиру и велел ждать, пока нам не попадется киоск. Когда мы проходили над вентиляционной решеткой метро – представляешь себе, о чем я? у вас ведь такие тоже были – дыры в мостовой, из которых тянет ветром, – монета выпала у меня из руки и провалилась в яму. Яма была глубокая, метров трех, не меньше. На дне поблескивали другие монеты, много монет. Я стоял на решетке, топал по ней ногами, плакал и просил отца достать мне мою монету. Но отец – я точно запомнил его слова – сказал: «Там слишком глубоко. Кроме того, Арнон, это научит тебя
беречь деньги».Подглядывая через окно класса на Офри, я набрал номер Айелет. Она не ответила. Я набрал ее номер еще раз. Я хотел, чтобы она ушла с работы и приехала в школу. Я был уверен: стоит ей увидеть то, что видел я, она больше не назовет меня сексуально озабоченным. Но она не ответила. Я звонил ей семь раз. Но Айелет, она такая. «Если я тебе не отвечаю, – однажды призналась она мне, – то потому, что знаю: возьми я трубку, я наговорю тебе такого, что потом об этом пожалею».
Я ненавижу, когда мне не отвечают по телефону. Ненавижу. Но я с этим смирился. Как смирился со многими другими вещами, которые считал недопустимыми. Так бывает, когда любишь женщину с трудным характером. Но в то утро это меня раздавило. Как бы тебе объяснить? Я как будто получил удар ниже пояса. И потому бросил ей названивать и отправился домой. Я пошел не между домами, а по главному шоссе, по самому солнцепеку, и шагал не по тротуару, а по проезжей части. Подозреваю, мне хотелось, чтобы меня сбила машина. С тобой такое случалось? Я имею в виду не желание покончить с собой. Об этом я и не помышлял. Когда идешь по проезжей части посреди машин, ты вовсе не стремишься умереть. Просто тебе надо, чтобы тебя долбануло посильнее. Потому что ты это заслужил.
Почему заслужил? Потому что я идиот. Вот почему. Оставил ее у Германа, чтобы занять лучшее место на велоаэробике. Прекрасно зная, что он не совсем в себе. Если бы я подождал десять – да какой там десять, хотя бы пять минут, – моя девочка, которую я первым взял на руки после рождения, потому что Айелет зашивали, девочка, первым словом которой было слово «папа», девочка, малейшую боль которой я чувствовал как свою, – эта девочка не сидела бы сейчас в классе с пустым взглядом.
На семейных фотографиях Офри всегда выходит хуже, чем в жизни. Ничего не поделаешь, вздыхает Айелет, она не фотогенична. Но дело не в этом. Дело в той искорке в ее глазах, которую не способна ухватить даже самая совершенная камера. Эта искорка и делает ее красоту такой уникальной. Но после ее прогулки с Германом в цитрусовую рощу эта искорка погасла. Умерла.
Я шел посередине дороги, ведущей из школы к нашему дому, и лупил себя кулаками по лбу. Я правда хотел, чтобы сзади на меня налетела машина, швырнула меня на пару метров вперед, чтобы я переломал себе все кости, чтобы примчалась скорая и отвезла меня в «Ассаф Харофе», чтобы меня положили на койку рядом с Германом…
Но в тот утренний час, когда все уже развезли детей по детсадам и школам, на дороге было пусто. И я, увы, добрался до парковки возле нашего дома без всяких приключений. И тут увидел ее. Внучку Германа. Француженку.
Она как раз вышла из дома и направлялась ко мне своей вихляющей походочкой. Как будто танцуя тверк. В шортах и белой маечке с тонкими бретельками. Без лифчика. Одна из бретелек сползла на плечо. В шлепанцах на платформе она казалась выше ростом. От нее было не увернуться, даже если мне этого хотелось. Она шла прямо на меня, а приблизившись, привстала на цыпочки и чмокнула меня в обе щеки – вроде бы в щеки, но почти в губы, – и сказала:
– Бонжур, месье Арно, как поживаете? Вы, случайно, не едете в сторону Тель-Авива?
Мне бы сказать нет. Но я не мог, потому что и в самом деле ехал в Тель-Авив, на встречу с «Добрыми остатками». Это ассоциация, которую я организовал. Ну, не я один, а с несколькими коллегами. Неужели я тебе об этом не рассказывал? Значит, мы и правда давно не виделись. Поздно вечером мы собираем в городских ресторанах оставшуюся еду и, вместо того чтобы выкинуть ее на помойку, раскладываем по коробочкам и отправляем нуждающимся детям на юге страны. Отличная идея, верно?
Ну так вот. Я сказал внучке Германа, что еду в Тель-Авив. Не хотелось врать. Не успели мы отъехать, как она скинула шлепанцы и положила свои босые ноги на приборную панель. Мне бы сказать ей, чтобы она их опустила. Что это непорядок. Но у меня слабость к маленьким ножкам. В машине запахло ее духами. Теми же, что и прошлым летом, но в их аромате что-то изменилось – или что-то изменилось в ней.