Три круга войны
Шрифт:
Веселый, какой-то огневой танец! И нет ему конца.
Гурин первый сдался, потом Хованский — отошли в сторонку, вытираются платками, а народ хлопает им, радуется. Танец же не прекращается, музыканты неутомимы.
Подошел старик, пригласил:
— Просим вас…
Народ расступился, и гости оказались перед столиком, накрытым чистой вышитой скатеркой. На нем в тарелках разложены брынза, мясо, мамалыга, две вилки, кувшин и кружки, наполненные вином.
— О, ну зачем? — Гурин оглянулся на Хованского.
Тот только руками развел.
Есть им совсем не хочется, они перед селом опорожнили
— Пожалуйста, пожалуйста, — хлопотал старик.
Делать нечего, обижать хозяев нельзя — едят брынзу, похваливают. Она и впрямь хороша — солененькая. Запивают холодным вином.
— А ведь нам пора, Коля? — сказал Гурин.
— Да, пора, — встрепенулся тот.
— Если бы у нас был в запасе хотя бы денечек!
— Не говори!
Наконец они стали прощаться с гостеприимными молдаванами: ближним пожимают руки, дальним машут приветливо. Старик указал им направление на Кишинев, и они под эскортом голопятой мальчишеской гвардии покинули село.
На душе у Гурина было легко и торжественно, и он запел:
Мы красные кавалеристы, И про нас Былинники речистые Ведут рассказ, Про то, как в ночи ясные, Про то, как в дни ненастные Ведем бои!..— Хорошо ехать в тыл… — проговорил Хованский с упреком, и веселость с Гурина будто ветром сдуло, вина вдруг сдавила сердце: сколько ребят полегло, чтобы кому-то другому светило солнце, пели перепела, пахли яблоки, женщины угощали вином, целовали и благодарили за освобождение… «Они полегли, а мы пожинаем плоды победы. Несправедливо?..»
— А ты знаешь, Яша Лазаренко погиб…
— Не может быть! — вскрикнул Хованский.
— Погиб…
— Как? Где?
— На переправе.
— Ай-ай… Какой парень был! — И заключил с горечью: — Эх, вы…
Долго ехали молча.
Завидев на горизонте село, Хованский кивнул:
— Заедем, попьем? Жажда мучает…
— Попьем! — неожиданно согласился Гурин. Они дернули поводья и поторопили лошадей в сторону села.
Их встретила пожилая темноглазая женщина. И, как ожидали, вместо воды подала вина. Пока они пили, женщина смотрела на них ласково и грустно. И было в ее образе что-то похожее на мать Гурина — такие же запавшие в темные ямки глаза, такая же грусть в них.
— Мама, — сказал Гурин.
— Мама, — кивнула она.
Гурин поднялся в седле и, вытащив из-под себя одеяло, протянул ей.
— Возьми, мама…
Женщина стала отказываться, отмахивалась руками — не надо, мол, зачем, но он настаивал, и она взяла, благодарно закивала головой.
Хованский тоже выпростал свое:
— Прими и от меня, мама.
У женщины выступили слезы, она что-то говорила, говорила, налила им еще вина и, когда они уехали, долго смотрела им вслед, и впрямь как мать родная.
В батальон они приехали рано — часа в три дня. У ворот казармы остановились, хотели посоветоваться, когда пойдут докладывать о прибытии, потому что молодое вино явно давало себя знать. И — куда
девать лошадей? — они ведь им были больше не нужны. Не ехать же на них в расположение? И вдруг, как нарочно, из решетчатой калитки вышли оба майора — комбат и замполит.— О, ты смотри: кавалеристы! — обрадованно захрипел майор Кирьянов, заулыбался и схватил за уздечку гуринского коня. — Какой красавец!
Не слезая с лошади, Гурин вскинул руку к пилотке, попытался доложить комбату:
— Товарищ гвардии майор, ваше задание…
Тот махнул ему рукой — ладно, мол, вижу и так, без доклада, а сам уже гладил по щекам вороного коня Хованского.
— Где вы таких взяли?
— Возле Прута поймали. Сколько там барахла разного! — Язык у Гурина заплетался, но майоры этого не замечали, они любовались лошадьми.
— Ладно, ладно, слезай, хватит тебе, — хлопал Гурина по сапогу Кирьянов.
Он стал слезать с лошади, стараясь делать это осторожно, чтобы они ничего не заметили. Но, встав на землю, вдруг качнулся и чуть не упал, хорошо — вовремя уцепился рукой за стремя. Майор Дорошенко оглянулся и, удивленно улыбаясь, будто увидел ребенка за недетским занятием, сказал:
— Да вы что, пьяны?..
— Н-нет, товарищ майор… Просто мы ехали, Жарко… Пить попросим, а нам дают вина. Холодненького, из погреба. Говорят: «Молодое вино, сок». Просишь воды, а они…
Дорошенко покачал головой:
— Ладно. Идите спать. Вечером снимаемся. Чтобы были как стеклышки!
— Слушаюсь! — козырнул Гурин и опять качнулся. — Фу-ты, проклятое вино!..
— Р-разрешите идти? — Чтобы показать свою трезвость, подал голос Хованский. Он держался изо всех сил, а глаза его плавали, как в тумане.
— И чтобы вас никто не видел!.. — нахмурил брови замполит.
— Есть!.. — козырнул Хованский и тут же поправился: — Слушсь-сь…
Взяли друг друга под руки, чтобы не качаться, пошли в казармы.
Откуда ни возьмись старший лейтенант Шульгин бежит. Увидел лошадей — глаза загорелись.
— Откуда?
— Трофейные! — весело сказал Хованский.
— А чего ж вы только двух пригнали?
— Не догадались, — сказал Гурин.
— Эх вы, вахлаки… — огорчился он и махнул рукой. Лицо его исказилось такой гримасой, что казалось, вот-вот разревется. Надо было видеть, с какой завистью смотрел он, как майоры поглаживали лошадей. Если бы они знали такое дело, пригнали бы целый табун.
А вечером они уже были на пути к станции с названием особенно желанным для солдат — Затишье.
Человек пять, в том числе и Гурин с Хованским, во главе с лейтенантом Елагиным, от учебного батальона да по столько же от других были посланы вперед, на новое место дислокации, и назывались они теперь квартирьерами.
«Прощай, виноградная Молдавия, прощайте, зеленые холмы, по которым мы бегали, ползали, ездили, прощайте, гостеприимные молдаванки, поившие рас вином, и ты прощай, город Кишинев! Прощай и прости, пожалуйста, что теперь на вопрос: „Каков ты есть?“ — я буду отвечать: „Не знаю, не видел“… — мысленно прощался Гурин с землей, которая была к нему милостива. — В самом деле, я ведь тебя так и не увидел, Кишинев, хотя и освобождал тебя, и жил какое-то время в твоих стенах, а увидеть не довелось. Прости, друг, — война…»