Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Три любви Достоевского (с илл.)
Шрифт:

След от Марьи Димитриевны можно найти во многих произведениях Достоевского. Наташа в «Униженных и оскорбленных», жена Мармеладова в «Преступлении и наказании», отчасти Настасья Филипповна в «Идиоте» и Катерина в «Братьях Карамазовых» – все эти образы женщин с бледными щеками, лихорадочным взором и порывистыми движениями навеяны той, кто был первой и большой любовью писателя.

То, что Достоевский написал и о ней, и о своих переживаниях Врангелю, старому семипалатинскому другу, было, конечно, истинной правдой. Но он не упомянул, что ухаживая за умирающей, он ощущал не одну только муку сострадания и привязанности. Он должен был испытывать и чувство вины, может быть, стыда и угрызений совести, потому что и сердце, и мысли его были разделены, и у изголовья Марьи Димитриевны он мечтал о другой женщине и стремился к ней со всей силой страсти, ревности и желания.

Часть вторая Подруга вечная

Глава первая

Со времени переезда в Петербург в 1860 году Достоевский развил кипучую деятельность. Вместе с братом Михаилом он приступил к изданию ежемесячного журнала «Время». Редакционная работа и статьи отнимали у него много энергии. И в то же время он безостановочно писал. У него был отличный, почти каллиграфический почерк, он любил твердое стальное перо и хорошую плотную бумагу, и за два года, прошедшие со дня его приезда из Твери, он исписал свыше 1600

страниц. «Записки из мертвого дома» и «Униженные и оскорбленные», печатавшиеся в его собственном журнале с января по июль 1861 года, вновь привлекли к нему внимание публики и критиков. В «Записках» он изобразил всё, что видел в сибирских тюрьмах, и его незатейливый рассказ был проникнут таким чувством понимания и жалости к преступникам, так ярко и убедительно обнажал все противоречия их натуры, одинаково способной и на дикое насилие и на доброе движение сердца, что очерки эти тотчас были отмечены, как выдающийся образец новой реалистической школы и гуманистического направления. В убийцах и нарушителях законов Достоевский открыл искру человечности и крупицу «божеского»: отсюда его вера, что даже в самой черной низости русский народ хранит надежду на милосердие и мечту о Христе.

Хотя и в совершенно другом плане, «Униженные и оскорбленные» тоже выражали гуманные стремления автора. Несмотря на весь их мелодраматизм и арсенал романтических приемов – незаконные дети, отцовское проклятие, тайны наследства и рождения, благородные нищие, злодей князь, добродетельные и прекрасные девушки и чистые грешницы, – несмотря на все сплетения интриги и совпадения любви и смерти, «Униженные и оскорбленные» дышали всё тем же состраданием к маленькому человеку, всё той же обидой на трудную судьбу бедняков и обездоленных, что и первое произведение, давшее известность Достоевскому пятнадцать лет тому назад. Несчастья и страдания героев нового романа вызывали сочувствие и даже слезы читателя. Но для современника, конечно, были менее очевидны, чем для нас, их автобиографические черты. Писатель Иван Петрович, от имени которого ведется повествование, бескорыстно и беззаветно любит Наташу: она предпочитает ему Алёшу, сына князя Вадковского. Наташа уходит к Алёше и живет с ним, не прерывая, однако, дружеской близости с Иваном Петровичем, и их отношения такие же волнующие и странные, как у Достоевского с Марьей Димитриевной в пору ее увлечения Вергуновым. Мало того, Иван Петрович заботится о счастливом сопернике, помогает Наташе наладить ее жизнь с Алешей, утешает ее, повторяя некоторые страницы из биографии самого Достоевского. Двое мужчин любят одну и ту же молодую женщину, и она сама привязана к обоим – эта ситуация слишком часто встречается в его произведениях, чтобы ее можно было попросту принять за литературный прием, вне зависимости от личного опыта писателя. В частности, любовный треугольник в «Униженных и оскорбленных» слишком явно напоминают действительные происшествия из истории его первого брака.

Успех «Записок из мертвого дома» и «Униженных и оскорбленных» позволил Достоевскому добиться того, о чем он мечтал в сибирской глуши: он снова выходит в первые ряды русских писателей и занимает место, которое потерял из-за многолетнего вынужденного молчания. Он, правда, не столь популярен, как Тургенев или другие властители дум шестидесятых годов, но в сравнительно короткий срок он становится одной из видных фигур в литературных кругах столицы. Он встречается со множеством людей, знакомится с представителями художественного, театрального и ученого мира, он вхож в дома «меценатов» и журналистов, он выступает с чтениями на благотворительных вечерах, куда обычно приглашались корифеи эстрады и слова. Всё это не значит, что Достоевский сделался светским человеком. Он по-прежнему сдержан и нелюдим и предпочитает сидеть дома, но не может отказаться от того образа жизни, который неизбежен в его положении писателя и редактора журнала. И кроме того, он был так долго лишен общения с интеллигентными людьми, что теперь, поборов природную диковатость и любовь к уединению, он с жадностью видится с литераторами, поэтами и романистами. Весь дух эпохи толкает его к общению с людьми, к живому обмену мыслями. Правительство, уступая растущему давлению общественного мнения, начинает эру великих реформ, вся Россия, встрепенувшись, пробуждается к новой жизни, ищет новых путей. Освобождение крестьян, создание независимого и гуманного суда, включая институт присяжных заседателей, нововведения в образовании и торговле, во всех областях социальной и экономической деятельности, преображают страну и надвое переламывают ее историю. Освободительные и оптимистические стремления этой бурной эры захватывают Достоевского, хотя он зачастую плывет против течения: интеллигенция левеет, а он правеет, бывшие монархисты становятся революционерами, а он делается монархистом, радикальная молодежь атеистична, а он ищет Бога, нигилисты всё упрощают и выкидывают лозунг утилитарности и материализма, а он интересуется психологическими сложностями и высшими идеалами христианства.

В 1860–62 гг. он окунулся в работу с каким-то неистовым увлечением. В ней были и выход для его дум и чувств, и бессознательное вознаграждение за неудачу личной жизни. Но помимо этого, он должен был работать как поденщик, чтобы свести концы с концами. Литературный заработок – его единственный источник существования. Достоевский – один из первых русских писателей-профессионалов, и он гордится этим своим званием, хотя и вечно жалуется и на оскорбительное безденежье, и на постоянную спешку, мешающую ему отделывать его произведения. Он вечно в долгу у издателей, ему необходимо отрабатывать авансы и ночами дописывать очередные главы романа «с продолжением» для выходящей книжки журнала. Он завидует писателям-аристократам, как Тургенев и Толстой, или писателям-чиновникам, как Гончаров: им никогда не приходилось писать ради денег, рассчитывая наперед, что столько-то листов нового произведения обеспечат плату за квартиру или долг портному. Впрочем, как это было и с Диккенсом и Бальзаком, критики сильно преувеличили зависимость слога Достоевского от условий его работы. Ходячее мнение приписывает длинноты и недостатки конструкции его романов необходимости печататься в периодических изданиях и финансовым трудностям. Но будь у Достоевского больше времени для шлифовки слога, он, вероятно, писал бы всё тем же стилем пространных монологов, драматических отступлений и словесных нагромождений, – потому что это была его манера, его собственная и неодолимая стилистическая особенность, его естественный способ выражения: от него он не мог отказаться, даже если бы материальная обеспеченность позволила ему по три раза переписывать одну страницу.

Работа и первые литературные удачи вновь окрылили Достоевского. На свою брачную жизнь он явно махнул рукой. Независимо от того, действительно ли Марья Димитриевна призналась ему в Твери, что никогда его не любила и отдала свое сердце и тело Вергунову, разрыв между супругами длился уже второй год. Марья Димитриевна либо болела, почти не выходя из своей комнаты и нередко устраивая очередные сцены и истерики, либо уезжала надолго в деревню. Как ни было тяжело подобное положение, у Достоевского было слишком много нерастраченной жизненной силы и простого желания радости, чтобы он мог считать свое сентиментальное

и эротическое существование завершенным. Врангель, у которого тоже всё обстояло далеко не благополучно в его романе с Е. Гернгросс, женой барнаульского губернатора, написал ему в минорном тоне, а Достоевский ему ответил:

«И вы, и я, пожили и много прожили… Выдержав два раза сердечную горячку, вы думаете, что истощили всё. Когда нет нового, так и кажется, что совсем умер».

Может быть, подобное настроение и владело им в Твери, теперь же он заявляет: «Но я верю, что не кончилась еще моя жизнь, и не хочу умирать». До переезда в Петербург у него не было ничего «нового» в любовной области: он был верен Марье Димитриевне и не сближался с другими женщинами. Но после того, как он покинул Тверь, жизнь его резко изменилась, он проводил дни и вечера вне дома, ездил в Москву и за границу один, встречал интересных девушек и в редакции, и у брата, и у знакомых. «Штудирование характера знакомых дам, – рассказывает современник, – было сейчас его любимым занятием». Он сильно ими интересовался и не скрывал этого, чем весьма удивлял брата Михаила, хорошо помнившего, как он боялся и сторонился женщин в молодости. А теперь некоторые из них, как, например, Александра Шуберт, умная и красивая актриса, очень привлекали его. Он скоро подружился с Шуберт. «Я так уверен в себе, что не влюблен в вас», – всё повторял он, но дружба эта носила очень романтический и эмоциональный характер. Шуберт поселилась в Москве, и когда Достоевский бывал там, он всегда с нею виделся. Некоторые поездки были, по-видимому, вызваны сильным желанием встретиться с очаровательной актрисой.

Достоевский снова жаждал «женского общества», и сердце его было свободно: Марья Димитриевна более не заполняла его чувств и ума, а ее прежнее поведение и история с Вергуновым снимали с него всякие моральные обязательства. Он считал себя также свободным и в чисто физическом смысле. В этой области личные склонности Достоевского и его эротическая двойственность совпали с веяниями эпохи и настроениями некоторых интеллигентских кругов. Когда его друг и биограф Н. Страхов познакомился с братьями Достоевскими в начале 60-х годов, он был поражен тем духом, который царствовал в редакции их журнала:

«С удивлением замечал я, что тут не придавалось никакой важности всякого рода физическим излишествам и отступлениям от нормального порядка. Люди, чрезвычайно чуткие в нравственном отношении, питавшие самый возвышенный образ мыслей и даже большей частью сами чуждые какой-нибудь физической распущенности, смотрели, однако, совершенно спокойно на все беспорядки этого рода, говорили о них, как о забавных пустяках, которым предаваться вполне позволительно в свободную минуту. Безобразие духовное судилось тонко и строго: безобразие плотское не ставилось ни во что. Эта странная эманципация плоти действовала соблазнительно, и в некоторых случаях повела к последствиям, о которых больно и страшно вспомнить».

Осторожные и нарочито туманные выражения Страхова относятся к окружению писателя, но Достоевский, конечно, разделял общие взгляды. Мало того: они соответствовали его обычному разграничению физического и духовного начала любви. И сейчас, как и в молодости, он считал естественными встречи, которые давали ему одно удовлетворение чувственного желания. Но то, что у других было простой «эманципацией плоти», по выражению Страхова, у Достоевского принимало более сложный, а порою и болезненный характер. Весь опыт брака с Марьей Димитриевной обострил в нем сознание, что пол тайно сочетается со страданием. Об интимном родстве боли и любви знали и другие художники XIX века, но, пожалуй, никто не ощущал его так жгуче, как Достоевский. Бодлер видел эту связь во всех физических отношениях между мужчиной и женщиной. Он сравнивал половой акт с наказанием, даже казнью, и чувство обладания объяснял как право насиловать и причинять боль. Недаром, писал он, сладострастие вызывает у женщин стоны и крики, точно их бьют или пытают. Достоевский отлично понимал неразрывность физического соединения и боли, но он расширил (или «сублимировал») неизбежный садистский элемент полового акта, перенеся его в область психическую. В воображении, чувствах и мечтах сладострастие неотделимо у него от мучительства. У всех его героев, как основной мотив их сексуальности, на первый план выступает жажда власти или жажда жертвы. Даже у детей Достоевский подчеркивает садизм и мазохизм, как две стороны одной и той же эмоции: маленькая княжна Катя мучает Неточку Незванову, но это лишь проявление ее страсти к подруге, а сама Неточка испытывает странное наслаждение от того, что ее терзает девочка, которую она боготворит. Нищенка Нелли в «Униженных и оскорбленных» готова укусить руку своего благодетеля Ивана Петровича и ведет себя так, точно ненавидит его, но и это лишь маскарад любви; наполовину отталкивание и притяжение, злоба и нежность. «Любовь-то, – говорит герой «Записок из подполья», – и заключается в добровольном даровании от любимого предмета права над ним тиранствовать». Эта тема звучит с большей или меньшей силой во всех романах Достоевского. Здесь, опять-таки, не может быть ни случайности, ни повторения литературного приема. Его одержимость одной мыслью, его «неподвижная идея», в жизни приобретала маниакальный характер, а психологически коренилась в задержках, комплексах и противоречиях его сексуальной личности. Это совершенно ясно даже и для тех, кто не желает прибегать к методам и терминологии фрейдизма и психоанализа. «Мне от вас рабство – наслаждение, – говорит герой «Игрока» любимой девушке, – есть, есть наслаждение в последней степени приниженности и ничтожества… Чорт знает, может быть, оно есть и в кнуте, когда кнут ложится на спину и рвет в клочки мясо…» «А дикая беспредельная власть – хоть над мухой – ведь это тоже своего рода наслаждение. Человек деспот от природы и любит быть мучителем».

Мышкин обращается к Рогожину в «Идиоте»: «твою любовь от злости не различишь». Рогожин – жертва страстной, полубезумной Настасьи Филипповны, играющей с ним, как с покорной куклой, – но он же и убивает ее. У Версилова в «Подростке» любовь к Ахмаковой настолько походит на вражду, что его пасынок принимает ее за ненависть, чем вызывает презрительный смех многоопытной Татьяны Павловны. В «Вечном муже» у Натальи Васильевны – «гнетущее обаяние… в этой женщине был дар привлечения, порабощения и владычества. Она любила мучить любовников, но любила и награждать». Любовь Ставрогина к хромоножке Марье Тимофеевне, на которой он женится («Бесы») – это смесь издевательства, самоуничижения и любопытства, усиленная желанием поразить и властвовать. Он выбирает полуидиотку, полуинвалида еще и потому, что может рассчитывать на безмерную женскую благодарность, а значит и на беспредельное господство. Старик Карамазов («Братья Карамазовы») находит что-то в «мовешках и вьельфилках», т. е. в дурнушках и старых девах, вероятно, по тому же принципу: женщина, на которую никто не обращал внимания, так благодарна мужчине, выбравшему и пожелавшему ее, что в ее ответе – самозабвенная преданность, полная, покорная отдача себя. Это хорошо понимал и Свидригайлов («Преступление и наказание»), переходивший от чисто физического садизма (он бьет хлыстом свою жену) к наслаждению от сознания власти над неопытной девушкой-подростком. Между прочим, сцены насилия и физического садизма встречаются чуть ли не во всех романах Достоевского, а особенно в «Бесах», где Лебядкин нагайкой стегает свою сестру, а Ставрогин, затаив дыхание, смотрит, как из-за него секут розгами двенадцатилетнюю девочку: он потом ее же изнасилует.

Поделиться с друзьями: