Три любви Достоевского (с илл.)
Шрифт:
Получив от Ольхина адрес Достоевского, она плохо спала всю ночь: ее пугало, что завтра придется разговаривать с таким ученым и умным человеком, она заранее трепетала. Вообще литераторы представлялись ей высшими существами, а автор «Униженных и оскорбленных» и подавно. Она воображала, что он – глубокий старик, но идеализация его образа, кристаллизация чувства поклонения и даже любви совершилась в ней еще до того, как она встретилась с ним.
На другой день, 4 октября 1866 года, она явилась в Столовый переулок, угол Малой Мещанской, дом Алонкина. Это было большое здание со множеством квартир, населенных людьми среднего достатка, по преимуществу купцами и ремесленниками. Хозяин дома, тоже купец, Алонкин, истовый и медлительный старик, очень уважал Достоевского: он видел у него в окнах свет по ночам и говорил: «То – великий трудолюбец!» Возможно, что Алонкин послужил прототипом купца, покровителя Грушеньки, в «Братьях Карамазовых».
Достоевский жил с Пашей, и у него была «прислуга за всё», Федосья, не слишком умная, но преданная. Обстановка квартиры была скромная, даже бедная. В скудно меблированном кабинете висел портрет сухощавой дамы в черном платье: то была Марья Димитриевна.
Когда Достоевский вошел в комнату, где его ждала Анна Григорьевна, молодая девушка обратила внимание на его разные глаза. Он держался прямо, его светло-каштановые, слегка даже рыжеватые волосы были напомажены и гладко
Для этой нервной, слегка экзальтированной девушки, знакомство с Достоевским было огромным событием: она полюбила его с первого взгляда, сама того не сознавая.
А на другой день, придя к нему, она застала его в неописуемом волнении: он не записал ни ее адреса, ни ее фамилии, а так как она сейчас запоздала, он уже вообразил, что она потеряла стенограмму, взятую вчера с собой для переписки, и больше никогда не вернется.
С этих пор они ежедневно работали по несколько часов. Он писал «Игрока» по ночам, а днем, от двенадцати до четырех, диктовал ей написанное. Дома она разбирала и переписывала начисто стенограмму, и на другой день Достоевский исправлял принесенную ею рукопись. Первоначальное чувство неловкости исчезло, он охотно разговаривал с ней в перерывах между диктовкой и рассказывал о всех тяжелых обстоятельствах своей молодости и последних лет. Он с каждым днем всё больше привыкал к ней, называл ее «голубчик, милочка», и ее радовали эти ласковые слова. Скоро выяснилось, что работа идет успешно, «Игрок» мог поспеть к сроку, это очень окрылило Достоевского, и он был благодарен своей сотруднице, не жалевшей ни времени, ни сил, чтобы помочь ему. Теперь она уж не боялась его, расспрашивала о браке с Марьей Димитриевной и о Паше, давала ему хозяйственные советы. Ее сильно огорчали безалаберность и бедность его жизни. Однажды она заметила исчезновение из столовой китайских ваз, привезенных им из Семипалатинска, в другой раз вечером увидала, как он хлебал суп деревянной ложкой: серебряные были в закладе, как и китайские вазы. В доме зачастую не было буквально ни гроша, но Достоевский добродушно относился к такого рода неприятностям и точно не придавал им значения – а на ее взволнованные упреки отвечал, что подобные мелочи не могут смущать его после тех подлинно тяжелых испытаний, какие выпали на его долю.
– Зачем вы вспоминаете об одних несчастьях? – спросила она его. – Расскажите лучше, как вы были счастливы.
– Счастлив? Да счастья у меня еще не было, по крайней мере такого счастья, о котором я постоянно мечтал. Я его жду. На днях я писал моему другу барону Врангелю, что, несмотря на все постигшие меня горести я всё еще мечтаю начать новую счастливую жизнь.
Эту свою живучесть он называл кошачьей и сам удивлялся способности строить планы и открывать новую главу жизни в 45 лет.
Однажды Анна Григорьевна застала его в особенно тревожном настроении. Он сказал ей, что «стоит в настоящий момент на рубеже и что ему представляются три пути: или поехать на Восток, в Константинополь и Иерусалим (он даже запасся рекомендательными письмами для русского посольства в Турции), и, быть может, там навсегда остаться, или поехать за границу на рулетку и погрузиться всей душой в так захватывавшую его всегда игру, или, наконец, жениться во второй раз и искать счастья и радости в семье». Она не подумала о том, почему он ставил на одну доску уход в святость, прыжок в азарт и создание семьи, и посоветовала ему жениться вторично.
– Так вы думаете, – спросил Достоевский, – что я могу еще жениться? Что за меня кто-нибудь согласится пойти? Какую же жену мне выбрать: умную или добрую?
– Конечно, умную.
– Ну нет, если уж выбирать, то возьму добрую, чтоб меня жалела и любила.
Потом он спросил ее, почему она не выходит замуж. Она ответила, что сватаются двое, оба прекрасные люди, она их очень уважает, но не любит, а ей хотелось бы выйти замуж по любви. «Непременно по любви, – горячо поддержал он ее, – для счастливого брака одного уважения недостаточно».
Они так полюбили беседовать по душам, так привыкли друг к другу за четыре недели работы, что оба испугались, когда «Игрок» подошел к концу. Достоевский боялся прекращения знакомства с Анной Григорьевной. Он не шутил, говоря, что предпочитает добрую жену умной: именно доброты со стороны женщин недоставало ему в жизни, и в Анне Григорьевне он почувствовал прежде всего нежное сердце. После Аполлинарии и даже Корвин-Круковской ему было внове встретить женщину, основным достоинством которой была доброта. Марья Димитриевна тоже пожалела его в первые месяцы их знакомства, но это было мимолетно и не удержалось, потом роли переменились, ему приходилось жалеть ее, да и с тех пор прошло свыше десяти лет. И впервые за это десятилетие он встретил существо, проявлявшее к нему подлинное участие: она думала о том, чтобы ему было удобно, чтоб он вовремя ел и спал, тревожилась о его здоровье и об его писательстве, интересовалась его материальным устройством и душевным покоем. Он совершенно не был приучен к такой роскоши. Ее заботы и трогали и смущали его – но это было приятное, радостное смущение. И кроме того, он увидал, до чего она была ему нужна, и это тоже являлось новостью. Их связывало литературное сотрудничество. Она, действительно, помогла ему, как никто раньше не помогал, и опять-таки
это был для него первый опыт: молодая девушка оказалась товарищем и помощницей в самом важном для него деле – творчестве. Другие женщины скорее ему мешали, а эта ему содействовала. Мог он найти лучшую подругу? Но он всё же колебался: разве мог он мечтать о большем, чем дружба? Он отлично понимал, до чего жалок и смешон пожилой, некрасивый мужчина, добивающийся любви молоденькой девушки. А смешным он быть не хотел, самолюбие его было как открытая рана, и он не желал прибавлять нового отказа к обидам прошлого.29 октября Достоевский продиктовал Анне Григорьевне заключительные строки «Игрока». В 26 дней он написал и продиктовал десять листов, план его был осуществлен. 31 октября рукопись была отправлена Стелловскому через полицию: недобросовестный издатель нарочно уехал из города, чтобы подвести Достоевского, а служащие его конторы отказались взять принесенный писателем роман.
Через несколько дней, 8 ноября, Анна Григорьевна пришла к Достоевскому, чтобы сговориться насчет работы над окончанием «Преступления и наказания». Он явно обрадовался ее приходу, но был то весел, то грустен, то странно возбужден. Вместо делового разговора, он принялся рассказывать ей о своих снах и вдруг разразился вдохновенной импровизацией: он хотел написать роман о пожилом и больном художнике, встречающем молодую девушку Аню. Он подробно описывал и художника, и его жизнь, и его творческие искания. Когда он упомянул имя «Аня», Анна Григорьевна тотчас же подумала об Анне Васильевне Корвин-Круковской: он рассказывал ей об этой бывшей невесте и получил от нее сегодня письмо из-за границы. Она совершенно забыла в этот момент, что ее тоже звали Анной. Посвятив ее в план романа, Достоевский спросил, считает ли она психологически возможным, чтоб молодая девушка полюбила такого старого и больного человека, как его герой – художник. Анна Григорьевна, увлекшись проектом нового произведения, начала горячо доказывать, что это вполне вероятно, если у героини хорошее сердце. В ее любви тогда не будет никакой жертвы, а болезнь и бедность не так уж страшны, любят не за внешность и богатство.
Он помолчал, как бы колеблясь, а потом сказал: «Поставьте себя на ее место, представьте, что этот художник – я, что я признался вам в любви и просил быть моей женой. Что бы вы мне ответили?»
Лицо его при этом выражало страшное смущение и сердечную муку. Анна Григорьевна, оправившись от изумления и неожиданности, поняла, что это не просто литературный разговор. «Я бы вам ответила, что вас люблю и буду любить всю жизнь», – сказала она, подымая на него свои глаза.
Ровно год тому назад на такое же предложение Аполлинария ответила насмешливым отказом.
Глава пятая
Достоевский начал писать «Игрока» у смертного одра Марьи Димитриевны. Роман этот был об Аполлинарии. И закончил он его благодаря Анне Григорьевне. Так это
произведение странным образом соединило невидимыми нитями три самых больших любви его жизни.
Но в тот момент, когда Достоевский делал предложение своей стенографистке, он еще не подозревал, что она займет в его сердце еще большее место, чем все другие его женщины. Он наполовину повиновался инстинкту, тому глухому и тайному голосу, который всегда руководил им в ответственные минуты. Но он наполовину следовал расчету. Он доверял Анне Григорьевне, он чувствовал, что она родная и добрая, но он не был в нее влюблен, он только верил в обещание любви. Эта надежда подкрепляла умственные соображения, толкнувшие его на решительный шаг. Она была добра, она была ему нужна, он томился в одиночестве, он искал в браке душевной поддержки, и только брачная привычка могла освободить его от непостоянства чувственности, от этой качели пола, с ее утомительными взлетами и падениями. Он уважал брак, как освященное церковью и Богом сожительство, дававшее религиозную основу и оправдание эротизму; и брак представлялся наилучшим ручательством против измены и обмана. В браке и семье видел он окончательное закрепление и оформление своего существования, он хотел к чему-нибудь прилепиться, иметь хоть что-нибудь постоянное, твердое, на что можно было бы положиться и что можно было бы противопоставить, как спасительный контраст, вихревому раздору и движению его мыслей и образов. В молодости он был на краю душевной болезни – излечение пришло от шока ареста и ссылки. Сейчас ему нужно было излечение другого рода: эмоционально, физически, сексуально следовало ему обзавестись женой и семьей, чтоб в личное и семейное уходить из своего фантастического мира видений и идей, неистребимых страстей и жгучих страданий. И кроме того, было в нем всегда тайное стремление отказаться от собственной необыкновенности, не быть гением, эпилептиком, богоискателем, каторжником, развратником, идеалистом, – и стать как все. А особенно стать как его родители, жить по ими завещанному строю, повторить их опыт и благодаря этому воскресить умиротворяющее ощущение детства.
Брак был ему необходим, он сознавал это и готов был жениться на Анне Григорьевне «по расчету», как он называл всё это сплетение сознательных выкладок и инстинктивных стремлений. О молниеносной любви с его стороны и речи быть не могло. Он даже не сразу разглядел женщину в строгой и аккуратной своей секретарше. Уже по окончании «Игрока», в день его рождения, Анна Григорьевна пришла его поздравить в новом платье, лиловом, вместо обычного черного, оно делало ее выше и стройнее, он впервые ощутил тогда ее женскую привлекательность – и это поразило его, как чудесное открытие. Он и не подозревал, что она может пробудить желание. Его прежде гораздо более привлекало соединение ее серьезности и жизнерадостности: она работала, как взрослая, а когда он стал ездить к ней в дом, веселилась, как дитя. Впрочем, вскоре именно это сочетание детскости и сдержанности превратилось для него в источник эротического притяжения. Его, как всегда, тянуло к молодости; тот факт, что Анне Григорьевне было лишь двадцать лет, возбуждало, сулило в будущем физическое наслаждение. Но именно разница в летах представляла опасность и вызывала сомнения, и на этом попробовали играть его родственники, едва им стало известно о сватовстве их главного кормильца. И Паша, и Эмилия Федоровна с детьми сочли его проект брака серьезной угрозой их собственному благополучию и не скрывали своего недовольства. Они принялись всячески пугать Достоевского: неужели он не понимал, что в его годы уже поздно заводить новую семью, что двадцатилетняя девушка вряд ли останется верной 45-летнему больному мужу?
Мать Анны Григорьевны, узнав об обручении, не перечила дочери, но особенного удовольствия не выразила, а родственники и друзья начали отговаривать ее от брака с бедняком и эпилептиком, обремененным долгами и семейными обязательствами, да еще, по слухам, обладателем дурного и вспыльчивого характера. Главным аргументом опять-таки была разница в возрасте. 25 лет спустя родная дочь спросила Анну Григорьевну, как она могла влюбиться в мужчину, годившегося ей в отцы, и мать ответила ей с улыбкой: «Но он был молод, он был интереснее и живее молодых людей моего времени. Они все носили очки и выглядели, как старые и скучные профессора зоологии». Она была настолько им очарована, что попросту не замечала ни его морщин, ни его тика, ни усталого выражения его глаз, ни седеющих висков. А он, несмотря на все предупреждения родственников, отлично знал, что только в обществе молодых девушек у него появлялась радость бытия и надежда на счастье.