Три минуты молчания. Снегирь
Шрифт:
Я даже засмеялся – со злости. Шурка с Серёгой взглянули на меня – и снова в карты.
А разве не за что? – я подумал. – Разве уж совсем не за что? А может быть, так и следует нам? Потому что мы и есть подонки, салага правду сказал. Мы – шваль, сброд, сарынь, труха на ветру. И это нам – за всё, в чём мы на самом деле виноваты. Не перед кем-нибудь – перед самими собой. За то, что мы звери друг другу – да хуже, чем они, те – если стаей живут – своим не грызут глотки. За то, что делаем работу, а – не любим её и не бросаем. За то, что живём не с теми бабами, с какими нам хочется. За то, что слушаемся дураков, хоть и видим снизу, что они – дураки.
В кубрике всё темнее становилось – уже, наверное, садились там аккумуляторы, – а Шурка с Серёгой всё играли, хотя уже и масть
– Ничего, – сказал Шурка. – Сейчас у тебя нос будет свечой, хоть совсем плафон вырубай.
Он скинул карту и спросил:
– Васька, тебе кого жалко? Кроме, матери, конечно.
Васька, с закрытыми глазами, ответил:
– Матери нет у меня. Пацанок жалко.
– Бабу не жалко?
– Не так. Да она-то мне не родная. Маялась со мной, так теперь облегчится. А пацанки мне родные и любят меня. Вот с ними-то что будет?.. Но вы не спрашивайте меня, бичи. Я молча полежу.
– А мне бабу жалко, – сказал Шурка. – Что она от меня видела? Только же записались – и уже лаемся. Перед отходом и то поругались.
Серёга скинул карту и сказал:
– Ну, это по-доброму. Это ревность.
– Да и не по-доброму тоже хватало… А тебе – кого?
– Многих, – Серёга ответил мрачно. – Всех не упомнишь.
– А тебе, земеля?
Кого же мне было жалко? Если мать не считать и сестрёнку. Корешей я особенных не нажил… Нинка, наверно, заплачет, когда узнает. Хоть у нас и всё кончилось с Нинкой, и, может быть, ей с тем скуластеньким больше повезло – всё равно заплачет, это она умеет. Вот Лиля ещё погрустит. Но утешится быстро: я ведь ей ничего не сделал – ни хорошего, ни плохого. Лишь бы эти письма не всплыли, в куртке. Ну, простит она мне, раз такое дело, да и ничего там не было особенного, в этих письмах, не о чем беспокоиться. Клавке – и то я больше сделал: нахамил, как мог… Чего-то мне вдруг вспомнилась Клавкина комната – шкаф там стоял с зеркалом, полстены занимал – и высоченный, чуть не до потолка, и ещё картинка была из журнала – как раз над кушеткой, где она этой Лидке Нечуевой постелила. Что ж там было, на этой картинке? Женщина какая-то на лошади – вся в чёрном, и лошадь тоже чёрная, глазом горячим косит, слегка на дыбы привстала, даже чувствовалось, что храпит. А к этой женщине тянет руки девчушка, – с балкончика или с крыльца, но в общем через каменные перила, – славная девчушка, и она вся в белом, а волосы – чёрные, как у матери. Да, скорее всего это мать и дочка – уж очень похожи. Вот всё, что вспомнилось, – больше-то сама Клавка меня тогда занимала. Такая она уютная была в халатике, милая, всё так и загорелось у ней в руках, когда мы к ней вломились. Другая б выставила, а она – лидкину постель тут же скатала, быстро закусь сообразила и выпить, и ещё мне стопку поднесла персонально, когда я на пол сел у батареи… Бог ты мой, а ведь эта комнатёшка, где мы гудели, одна и была – её, она ж ещё шипела на нас: «Тише, черти, соседей перебудите!» – и всё, что я видел, вот это она и нажила. Экая же, подумаешь, хищница, грабительница!.. Да, неладно всё как получилось с Клавкой! Мне вдруг стыдно стало, так горячо стыдно, когда вспомнил, как она стояла передо мной на холоде с голыми локтями, грудью. Что, если она и вправду не виновата ни в чём? А если и виновата – никакие деньги не стоили, чтобы я так с нею говорил. Что же она про меня запомнит?..
– Девку мне одну жалко, – я сказал. – Обидел её ни за что.
– Сильно обидел? – спросил Шурка.
– Да хуже нельзя.
– Не простит она тебе?
– Не знаю… Может, и простит. Но забыть – не забудет.
– А хорошая девка?
– И этого не знаю…
Я встал, пошёл из кубрика.
У соседей дверь была полуоткрыта, и там тоже лежали в койках, под одеялами, одетые в чистое, и курили. Ко мне головы никто не повернул.
Наверху, в капе, Алик выливал воду из сапога. Димка его держал за локоть. Я к ним поднялся. Димка взглянул на меня и оскалился:
– Тоже деятели, а? Комики!
– Не надо, – попросил Алик. – Кончай.
– Что, у самого коленки дрожат?
– Ну, дальше? Что из этого?
– Ничего, – сказал Димка. – Как
раз ничего, друг мой Алик. Всё естественно. Когда есть личность – ей и должно быть страшно. У неё есть что терять. Вот, китайцам, наверное, не страшно. Они – хоть пачками, и ни слова упрёка.– Кончай, говорю.
– Нет, но где же всё-таки волки? Я думал, они будут спасаться на последнем обломке мачты.
– Ты погоди, – сказал я ему, – до обломков ещё не дошло.
– Ах, ещё нужно этого дожидаться?
Что мне было ему ответить? Я и сам так же думал, как он.
– С тобой это было уже? – спросил Алик меня.
– Ни разу.
– Поэтому ты и спокоен. Не веришь, да?
– Какая разница – верю я или нет. Чему быть, то и будет.
– А я всё-таки до конца не верю.
– Счастлив ты. Так оно легче.
Его будто судорогой передёрнуло. Я пожалел, что сказал ему это. Ведь такое дитя ещё, в смерть никак не поверит. Я-то вот – верю уже. Меня однажды в драке, в Североморске, пряжкой звезданули по голове – я только в госпитале и очнулся. И понял: вот так оно всё и происходит. Мог бы и не проснуться. Смерть – это не когда засыпаешь, смерть – это когда не просыпаешься. Вот с тех пор я и верю.
– Идите в кубрик, ребята, – сказал я им. – Пока вас на палубу не выгнали, мой вам совет: падайте в камыши.
– Эту философию мы тоже знаем, – сказал Димка. – Лучше сидеть, чем стоять, лучше лежать, чем сидеть. А всё само собой образуется?
– Конечно, – говорю. – Само собой.
Алик улыбнулся:
– Шеф, твои слова вселяют в нас уверенность.
– А для чего ж я стараюсь?
Пошли. Вот как просто, думаю, людей успокоить. Начни им доказывать, что мы потому-то и потому-то погибнуть не можем, они расспросами замучают – как да что. А скажи им: «Авось пронесёт» – и есть на чём душе успокоиться.
В капе вдруг посветлело – это, я понял, кто-то из рубки к нам идёт, и ему светят прожектором. Так и есть – в дождевике кто-то, в штурманском. Увидел меня, откинул капюшон. Жора-штурман.
– Выходить думаете?
– Выходили. Шлюпку одну успокоили. Теперь-то зачем?
Но он был настроен решительно. Ещё не намок. А сухой мокрого тоже не разумеет.
– А ну, пошли.
Шурка с Серёгой в самый раж вошли, даже не посмотрели на Жору. Салаги только начали разуваться. А Васька всё так и лежал с закрытыми глазами, пальцы сплетя на груди, но – не спал, что-то нашёптывал.
Жора к нему первому подошёл.
– Вставай.
Васька поглядел на него равнодушно, как сквозь него, и уставился в переборку.
– Тревогу для кого играли?
– Не знаю. Не для меня. Меня-то уже ничего не тревожит.
Тут Жора и увидел этот провод, который я сорвал.
– Хари ленивые! Себя уже спасать неохота! В могилу легче, чем на палубу?
Глаза у него и без того красные, как у кролика. А тут дикой кровью налились.
– Тебе бы автомат, – сказал Серёга. – Ты б нас всех тут очередями, да?
Жора шагнул к нему, замахнулся. Серёга начал бледнеть, но глаз не отвёл. Жора его оставил, опять взялся за Ваську.
– Встанешь или нет?
Взял его обеими руками за ворот и посадил в койке. А вернее, держал его на весу. Он сильный, Жора. Он бы мог его и к подволоку вздёрнуть, одной левой. Васька захрипел, ворот ему стянул горло.
Димка и Алик застыли молча. Вдруг Димка стал матовый, сказал, зубы сжав:
– Ну, если б мне так…
Жора поглядел на него и кинул Ваську опять на койку.
– Можно и тебе.
Димка мотнул головой и весь сжался, стал в стойку – левую выставил вперёд, а правой прикрыл челюсть. Но я-то чувствовал, чем это кончится. Жора на ринге не обучался. Но он обучался стоять на палубе в качку. И ни за что не держаться. Он не шатнулся, когда кубрик накренило. А Димка упал спиной на переборку, и от его стойки ничего не осталось.
Кинулся вперёд Алик, выставил руку:
– Вы что? Опомнитесь!..
Я увидел – сейчас он будет бить их обоих. Он их будет бить страшно, в кровь, зубы полетят. И мы все вместе этого бугая не одолеем. Я шагнул Жоре наперерез и обеими руками толкнул в живот. Он не устоял и сел в койку. А я наклонился и взял в руку что потяжелее – сапог.