Три минуты молчания
Шрифт:
— Своя имеется. Пока хватает.
— Тоже и у меня своя.
— Это другое дело.
Правду сказать, насчет «своей» это я так брякнул. Были у меня «свои», только они такие же мои, как и дяди Васины, — но вот за такими Клавками, крепенькими, гладкими, на портовых щедрых харчах вскормленными, я еще салагой гонялся. И с ними-то я быстрее всего состарился.
Принесла она «рижского» на всех и закусь, какой и в меню не было, прямо, как для ревизии, — жаркое «домашнее» и крабов, даже копченого палтуса. Поставила передо мною поднос и так это скромненько:
— Угодила?
Я и не посмотрел на нее.
— Ух ты,
Ни больше, ни меньше захотела знать! Да еще я почему-то рыженький для нее. Ну, есть малость, но никто меня так не называл.
— Сколько надо, — говорю, — столько понимаю. На все другое боцман команду даст. Что касается тебя — не глядя вижу.
— Ах, — говорит, — какой залетный!..
Опять они с Аскольдом ушли, потом он приносит, озираясь, четыре поллитры в телогрейке, и мы с них зубами содрали шапочки, налили по полному и закрасили пивом. Они-то по половинке решили начать — для долгой беседы, а мне — о чем с ними особенно беседовать, хлопнул его весь, ну и другие за мной, ободренные примером.
— А ты здорово! — торгаш говорит.
Он и то заслезился, а уж, наверно, отведал там, в загранке, и ромов, и джинов. Стали закусывать быстренько, как будто нас кто-то гнал.
— Вот, Сеня, — Вовчик ко мне придвинулся и начал проповедовать. Он как выпьет, всегда чего-нибудь проповедует. Тем он мне и надоел. — Видишь, как все красиво, по-мирному получилось, а ты уже и знаться с нами не хотел. А я тебе так скажу, Сеня: не отрывайся ты от бичей, они тебе родная почва. Настоящих бичей, как мы с Аскольдом, мало осталось, все — шушера, никто тебе не поможет. Вот ты с флота уходишь, а никого вокруг тебя нету, один ты по причалам шляешься. Почему бы это, Сеня? А мы тебя и проводим, и на поезд посадим, рукой хоть помашем тебе.
Торгаш мне подмигнул.
— Пропаганда.
Но мне вдруг так жалко стало Вовчика. Ведь спивается мужик, и ничего я тут не поделаю. Я его бить хотел — ну куда его бить! Руки у него трясутся, капли по бороде текут, глаза мутны, в них жилки краснеют. И Аскольда пучеглазого мне тоже стало жалко. Орет, дурень такой, рот у него не закрывается, губы никак не сложит, ну жалко же человека, разве нет!
И так мне захотелось утешить Вовчика, и Аскольда утешить, и торгаша заодно — наверно, не от хорошей жизни такую куртку толкнул…
— О чем говорить, бичи! — это я, наверное, во всю глотку рявкнул, потому что набилось тут много портового народа, и все на меня глядели. Вечером сегодня отвальную даю — в «Арктике»! Всех приглашаю!
Бичи мои взвеселились, Аскольд ко мне обниматься полез, чуть глаз мне не выколол щетиной.
— Нет, — говорит, — ты мне скажи: за что я тебя сразу полюбил? Вот веришь — не знаю. Но я всем скажу: "Он такой человек! Таких теперь нету. Все умерли!"
А Вовчик справился с нервами и говорит:
— Отвальная — это здорово! Святой закон. А сколько ж ты на нее отвалишь?
— О чем ты говоришь, волосан! — Аскольд ему рот ладошкой прикрыл. Мелко плаваешь, понял. Не хватит у него, так я пиджак заложу. Сейчас вот Клавку позову и заложу!
— Не надо, — говорю, — поноси еще. Будь другом, поноси.
— Так, — кореш мой, Вовчик, соображает. — А ежели мы с собой кого приведем?
— Валяй, приводи свою трехручьевскую. И я свою приведу.
— Ясное
дело, — Аскольд кивнул. — Какая же отвальная без баб? А кто она у тебя? Может, она какая-нибудь тонкая, не захочет с бичами в ресторане сидеть. Не все же такие, как ты, Сеня!— Как так не захочет? Раз вы со мной — захочет.
Вовчик совсем растрогался — опять всем налил по полному, и мы опрокинули, а пивом уже не закрашивали, не до того было, и тут я почувствовал, что не худо бы и кончить.
Я закусил наспех, а потом встал и качнулся, голова пошла кругом, но все же выстоял.
— Салют вам, бичи! До вечера.
— Да посиди ты, — Аскольд меня не пускал. — И не побеседовали, душой не раскрылись. А ведь интересный же ты человек, содержательный!..
— В «Арктике» побеседуем. Все в «Арктике» будет.
Тут Клавка подошла, не понравилось ей, что мы так расшумелись, а я ее взял за плечи и поцеловал за ухом, в пушистые завитки.
— И тебя, дуреха, тоже приглашаю.
Она и не спросила — куда, только кивнула и засмеялась.
— Значит, так, — стал Вовчик черту подводить. — Столик на восемь персон. Это двадцатку кладем на первый заказ, ну и официанту на лапу.
Аскольд авторитетно бровями подтвердил. Черт знает, что у них там за арифметика. В жизни, наверно, за порядочным столиком не сидели, с таких всегда деньги вперед просят. Да мне перед Клавкой не хотелось торговаться. И неудобно было, что деньги у меня в платке, как у какого-нибудь сезонника. Но Клавка не стала смотреть, собрала посуду и ушла, а я развернул всю пачку и отсчитал — и на заказ, и на лапу, и за все, что мы тут имели.
Торгаш заторопился, надел свою мичманку и снова сделался ладненький, ни в одном глазу.
— Погоди, — Аскольд мне сказал, — Клавка тебе сдачу сосчитает.
— Сами сосчитаете.
Все равно у вас, — думаю, — с Клавкой одна коалиция. Ну, и черт с вами, а я буду — добрый. Помирать мне придется с голоду — вы мне копья не подкинете, знаю. И все равно я буду добрый. Вот я такой. Я добрый, и все тут.
Торгаш вышел со мною.
— Ты, — спрашивает, — серьезно это — насчет приглашения?
— Что за вопрос?
— А то, что девка правду сказала, ты к ним не больно жмись.
— Такая же она, эта девка!
— А не важно, кто учит. Ко всем прислушивайся. Гроши попридержи, не носи с собой. Уродовался, наверно, в море за эти гроши?
— А для чего ж уродовался? Чтоб скрипеть над ними? Пусть знают мою добрость.
— Это они знают, родной. А поэтому семь шкур сдерут — и мало покажется.
Ну, что вы скажете — профессор! Но, между прочим, сам только что полторы шкуры содрал, — от стыда не помер.
— Будь здоров, — говорю. — Придешь в «Арктику»?
— Точно не обещаю. А в смысле курточки — вспомнишь меня не раз. Ей сносу не будет. Заляпаешь — потри ацетончиком и опять она новая.
— Вспомню, — говорю, — потру ацетончиком. Салют!
3
Я вышел из порта веселый, и мороз мне был нипочем, вот только пиджак и пальто неудобно было тащить — все, кто ни шел навстречу, ухмылялись: ну и фофан, обарахлился, до дому не утерпел. И я подумал — сколько ни живи с людьми, а что они про тебя запомнят? Как ты глупый и пьяненький по набережной шел. И ладно, какая мне от этого печаль, не вернусь я в эти места никогда.