Три обезьяны
Шрифт:
«Да, может быть, посмотрю, потому что»… Остальной разговор состоял из одних коротких фраз. Я хотел положить трубку, чтобы начать биться головой о стенку. Он хотел положить трубку, чтобы позвонить Ирен и поделиться с ней своим возмущением. «Даже когда его собственная бабушка… И кто будет читать надо мной в тот день, когда я… Он будет раскаиваться, поверь мне, всю свою оставшуюся жизнь он будет раскаиваться».
Какой бы большой кусок торта ни запихивал в себя папин папа, этот кусок всегда казался на грани возможностей его рта. Когда дедушка жевал, щеки превращались в шары, а губы — в красно-синий круг, который с упоением вращался под кончиком носа.
В таких обстоятельствах ему было трудно говорить. К тому же его
Иногда за их кухонным столом, когда дедушка сидел рядом со мной, а мамэ наискосок напротив, мне казалось, что я нахожусь в экспериментальной акустической лаборатории. Дедушка хрюкал, мамэ прихлебывала, и с паузой в несколько секунд через стол перелетали отравленные стрелы. Хрюк, хрюк… чмок, чмок… misshigginer. Хрюк, хрюк… чмок, чмок… misshigginer [58] .
58
Идиот (идиш).
Мамэ всегда выглядела старше своих лет. Как физические, так и психические, как реальные, так и воображаемые недуги одолевали ее сильнее, чем любого из моих бабушек и дедушек. Иногда поздно ночью она звонила папе, кашляла в трубку и просила его побыстрее приехать, поскольку скоро все кончится, она чувствует, что смерть идет за ней, что она может протянуть руку и дотронуться до пальцев своей мамы, вот как близко она к тому свету. Даже если это были явные преувеличения, по негласному прогнозу она должна была уйти первой из четырех. Но словно по Божьей ошибке она все еще сидела у окна своей комнаты на втором этаже еврейского дома престарелых, вытянув нижнюю губу и положив руку на круглый комод. Она пережила мою другую бабушку и наверняка твердо решила пережить двух дедушек.
Впервые я обратил внимание на то, что у нее все больше путается сознание, как-то вечером за несколько недель до рождественских каникул в девятом классе. Мы с Миррой приехали к ним на автобусе и сидели рядом за кухонным столом, а мамэ мешала что-то в кастрюлях. Она стала говорить, что каждый из нас получит по сюрпризу, когда дедушка вернется домой, как вдруг посреди предложения повернулась к нам и, глядя куда-то вовнутрь себя, пробормотала длинную, непонятную фразу. Мамэ простояла так, может быть, одну-две минуты, а когда очнулась, словно забыла то, что произошло в последние часы.
«Надо же, любимые киндлах, вы здесь?»
Она не хотела переезжать в дом престарелых. Сразу после того случая, когда она звала меня вытирать посуду, она перестала обсуждать маму и маминых родителей. Вместо этого она шепталась о дедушке и тете Ирен. Ты должен мне помочь, говорила она. Они хотят от меня избавиться. Послушай только, что они придумали. Я говорил ей, что они не врут, что мы с Миррой тоже наблюдали ее приступы, и она вроде бы верила: что ты говоришь, — произносила она, приложив к нижней губе палец в мыльной пене, похожий на соленый огурец, что ты говоришь, — но спустя всего лишь несколько минут опять все забывала и возвращалась к теориям заговора.
Как-то раз, когда дедушка отвозил нас домой, он остановил машину за два квартала до нашего дома, сильно потер ладонью расцарапанную щеку и сказал, что, пожалуй, с мамэ все образуется и в конце концов она согласится переехать.
В последний раз, когда я был в доме престарелых, мне удалось дойти до комнаты мамэ и проделать обратный путь, не столкнувшись ни с кем из прошлой жизни. Делая вид, что я полностью занят мобильником, я вышел из вестибюля, а дальше мимо маленькой парковки, вниз под горку в сторону города, и уже было подумал, что опасность миновала, как поднял глаза и через переднее стекло черного «Мерседес SL 500» увидел глаза Берни Фридкина.
Машина
проехала мимо меня еще несколько метров и только тогда остановилась. Открылась дверь, и из нее вышел Берни. Выглядел он шикарно. Темно-бежевое пальто немного ниже колен, серебряные перышки в волосах и толстая цепь на руке, которая приглашала меня в машину.Немного позже Берни пододвинул мне кружку темного пива и сказал, что они с Юнатаном обычно пьют этот сорт. Юнатан жил теперь в Нью-Йорке, и каждый раз, когда Берни его навещал, они пили темное пиво в своем коронном месте рядом с какой-то замечательной бла-бла-бла square. Ага, отозвался я, пытаясь передать интонацией, что якобы знаю, что он имеет в виду.
Ему было что рассказать о Нью-Йорке и Юнатане, и это меня вполне устраивало. Я мог откинуться назад, сквозь стекло смотреть на людей, которые делали покупки в рождественской суете, и забавляться, мысленно передразнивая хвастовство Берни. Когда он пошел в туалет, я не преминул пройтись по карманам его пальто, висевшего на спинке стула. Помимо ключей и ежедневника, который я, к сожалению, не успел пролистать, я нашел блестящую темно-бордовую кипу. На внутренней стороне было написано:
СУСАННА И ЙОРАМ
16 августа
ПАЛАС ОТЕЛЬ
Иерусалим
Надпись вызвала у меня раздражение, но я не понял, почему. Случалось, что я окольными путями узнавал о старых приятелях: кто-то обручился, а кто-то поступил куда-то учиться, но меня это не трогало. У них была своя жизнь, у меня — своя. Я был уверен, что не выдержал бы и десяти секунд ни на одном из их торжеств. Так какой мне смысл сейчас беспокоиться?
Это была не ревность, а нечто другое. В замужестве Санны Грин была какая-то провокация, вот что меня задело.
Мы допили пиво, Берни расплатился и предложил меня куда-нибудь подвезти. Я отказался, и он попросил меня передать привет Мирре и Рафаэлю, опять заметив, как давно мы не виделись. Мы попрощались так, что было ясно, что мы не увидимся еще столько же. Берни пошел к машине, а я в противоположном направлении, мимо витрин, через трамвайные пути, через парк Бруннспаркет к площади Дроттнингторгет, и понял, что оказался не в том городе. У канала не было ни общинного дома, ни синагоги со светло-зелеными куполами. Я находился в каком-то другом месте, о котором только слышал и про который думал, что никогда туда не попаду.
Это был Вестерос.
Ингемар принес домой свой любимый кефир в белой упаковке с голубым рисунком посередине. Он принялся учить нас с Миррой, как его есть в субботу вечером, когда мамы нет дома. Сначала кефир был рыхлым и жидким, и надо было несколько раз помешать его ложкой. «Медленно, осторожно», — сказал Ингемар, когда ему показалось, что Мирра мешает слишком сильно. Он взял ее за запястье и стал ровными движениями водить его над тарелкой.
Содержимое было липким, а вкус острым, словно на языке взорвалась тысяча крошечных артиллерийских снарядов. Ингемар посоветовал положить как можно больше варенья, и когда мы с Миррой съели первую порцию, оба попросили добавку.
Ночью мне приснилось, что по лесной тропинке ко мне идет папа. Сначала он улыбался, а когда подошел ближе, сомкнул рот и произнес мое имя сдавленным голосом. «Это был ты, Якоб, — сказал он. — Это ты воткнул нож».
Я сел на кровати. В трубах в стене урчала вода, и мне пришлось зажать рот, чтобы не закричать. Мне никак не удавалось снова заснуть, и я осторожно открыл дверь и прокрался на кухню. На дне вазочки рядом с радио было полно монет в пять крон и в одну крону. Я мог бы сесть на ночной автобус, застать папу врасплох. Он бы постелил мне на диване. Утром он дал бы мне стокроновую бумажку, чтобы я купил еду к завтраку. Смотрите, сказала бы кассирша, увидев меня с тележкой, такой молодой, а уже ведет хозяйство. После завтрака каждый со своей чашкой кофе за столом. Спасибо, Якоб, сказал бы он. Именно это мне и было нужно. Теперь все будет по-другому. Я тебе обещаю.