Три приоткрытые двери. Исторические зарисовки
Шрифт:
«Ан, дё, труа! Ан, дё, труа! Ан…»
Гувернёр строго стучит линейкой.
– Вы не тьянуть носёк! Шаг есть быть льёгхк… О, мон дьё! Репете, репете!…
Сквозь короткую анфиладу виден зал с колоннами, которые кажутся тоньше и стройней из-за глубоких каннелюр. Вчера там начищали паркет к скорому приёму, а сегодня «мусье» учит племянника невестки некоему подобию мазурки.
Старик усмехнулся в густые седые усы. Мазурка… Когда-то он так же, с «мусью»… Только тот не ругался. Почтителен был, уживчив, на нынешних не похож. Либерасьон. Пардоне муа, ву ву зе ле… Наполеон ещё не был даже генералом… Или уже был? Впрочем, какая разница! В пятнадцатом году, в Париже, молодой Серж – сам уже генерал, эту мазурку оттанцовывал, не хуже поляков. Мадемуазель
Как они тогда все за нею увивались, жуировали… Даже государь чуть голову не потерял. А оказалась шпионка… Кабы не Бенкендорф, конфуз мог произойти…
Или нет, не в пятнадцатом это было, а раньше, ещё до войны?
Впрочем, какая теперь разница. Всё, что было «до», было «до» и вне времени, просто было и было. И забылось уже, потому что, если и было, то с другим Сержем, на него ничуть уже не похожим…
– Барин! Барин! Гости к вам! Пожаловали… Его сиятельство… Ждут-с!
Малый – балбес, бежит, орёт, глаза выпучил. «Мусью» аж припрыгнул! И за что такое наказание, право слово? Сын приставил этого недоросля, как денщика, велел прислуживать старому отцу во всём, но старик обходился малым и требовал только одного – «барином» не звать. Но балбес и этого не помнил, то и дело сбивался, а когда Сергей Григорьич, в сердцах, чуть его не пристукнул, пару дней лопотал невнятно по имени-отчеству, но после опять съехал на «барина».
– Что ещё за «сиятельство»? Я не ждал никого.
– Уж не знаю, ба.., Сергий Григорич, но представились они князем.., – затарахтел балбес, заглаживая очередную оговорку, и добавил с обидой и укором: – А князья-то, известно, всегда «сиятельства».
Сергей Григорьевич пожал плечами.
– Ну, иди, что-ль, морсу нам принеси какого…
И, заметив отчаяние во взгляде своего «денщика», нахмурился и буркнул:
– Или кофею там.., с ликёром каким. Уж сам придумай, чего «сиятельству» подать.
«Денщик» радостно закивал. Небось не в сельском трактире прислуживает – в господском доме! Когда узнал, что при отце господина будет состоять, рад был, гордился. А старик оказался, как мужик какой, ей-богу! Только что в лаптях не ходит, а по разговору и по манерам – чистый лапотник! Где ж такое видано?! Ведь князь! Родовитый, как царь, если не более! Ну и что, что ошибся по молодости? Не он же один. Другие вон, вроде гостя его, тоже в разжалованные попали, а глянешь на такого и сразу согнуться хочется. Порода!… А в породе главное что? Стать и манеры всякие, при которых и самый распоследний лакей вроде как при ином статусе оказывается.
– Так я кофею в фарфоре подам?
Сергий Григорьич только рукой махнул, иди, дескать. А сам в комнату свою прошёл, на ходу пальто расстёгивая. Что за гость? Зачем?
Под низеньким потолком любой человек высоким кажется. А уж Сергей Петрович Трубецкой всегда был статен и высок. Когда встал навстречу хозяину из глубокого кресла и без того небольшая комната ещё словно уменьшилась.
– А-ааа, вон кто тут! – протянул с порога Сергей Григорьевич. – А я-то голову ломаю, кто это ко мне? Ну, здрав будь, Сергий Петрович.
Трубецкой поморщился, не скрываясь, но протянутую руку пожал с чувством.
– Что морщисся? – спросил Сергей Григорьевич. – Не любишь по-простому, по-русски?
– По-русски люблю, – густым баритоном ответил Трубецкой. – Простоту не всегда понимаю. Я тебе, Сергей Григорьич, и в Иркутске это говорил, и здесь скажу – всё, что сверх меры – в ложь оборачивается. И всё то, что не по своей природе происходит – туда же.
Старик-хозяин снова отмахнулся, беззлобно
и привычно. Похоже, этим жестом он отделывался ото всех с ним не согласных. Сел на стул, гостю же указал на кресло, из которого тот встал.– Ложь, не ложь, а чиниться я всё одно не буду. Денщик мой тебя «сиятельством» доложил, от усердия аж пОтом покрылся. А какой ты, Сергей Петрович, князь, а? Ссыльно-каторжный! Выселенный! Ты по статусу своему сам ему бы должен кофеи в фарфоре подавать.
– Ну, это ты уж…
Трубецкой снова поморщился, но тему поспешил сменить.
– Что ж ты, Сергей Григорьич, не спросишь, зачем я к тебе?
– А чего спрашивать? – старик потёр обоими руками колени, словно разлаживал на них брючное сукно, и повторил: – Чего спрашивать-то? Приехал и приехал… Я вон тоже к Пущину ехать хотел, да по холоду остерёгся… Привычка, брат… То, думаю, век бы не видал никого, а время пройдёт, посижу, посижу, подумаю – нет.., тянет. Скучаю, что ли? Или не в свою жизнь вернулся… Ты сам-то как? Как дома, или словно в гости попал?
Трубецкой мелко и часто закашлял, прикрываясь морщинистой рукой с длинными пальцами, будто прикрученными на шарнирах к сухой, истыканной пигментными пятнами ладони. Потом вытащил носовой платок из кармана длинного пальто, которое так и не снял в холодноватой комнате, и деликатно обтёр узкие губы. Его опущенное лошадиное лицо в густых и длинных, как борода, бакенбардах оставалось бесстрастным, но голос дрогнул, когда он попытался ответить с максимальной безликостью:
– Свои дома мы давно потеряли. А новые в Иркутске так и остались… Дома, да могилы.
Балбес «денщик» принёс кофе с такой важностью, словно обслуживал царский приём. Подчёркнуто уважительно поклонился Трубецкому, осведомился, не желают ли их сиятельства чего-нибудь ещё – есть кулебяка, утром испечённая, грибочки и клюква прошлогоднего сбору, и творожник аглицкий вот-вот подоспеет. И был счастлив услышать, что гость не отказался бы от кусочка кулебяки. Почтительно принял снятое, наконец, пальто и, обнимая его, словно танцор барышню, упорхнул в кухню.
Разговор тёк неспешно.
Вернувшийся из ссылки в пятьдесят шестом, декабрист Сергей Петрович Трубецкой жил в Киеве у замужней дочери, новых знакомств не заводя, но и старых особенно не восстанавливая. Жизнь была почти прожита и оказалась столь причудлива, что требовала подвести итоги. Поэтому, не столько тоскуя, сколько коротая дни в ожидании встречи в ином мире с дорогой, ушедшей ещё в Иркутске, супругой Катериной Ивановной, Трубецкой часто предавался любимому занятию уединённой старости – он вспоминал. И процесс этот казался ему похожим на поедание какого-то сочного, невероятно вкусного фрукта с огромной червоточиной внутри. Причём, червоточина эта не делила воспоминания на «до» и «после», а была где-то внутри всего! Сергей Петрович с удовольствием «объедал» свой «фрукт» по краю, но, когда доходил до чёрной, горькой сердцевины, начинал страшно волноваться и дальше запрещал себе думать. Но именно в такие моменты перед глазами назойливо поднималось заиндевевшее по краям окно Сената, в которое хорошо было видно мятежное каре на площади – солдаты, весело.., ещё весело притоптывающие на морозце и растерянные жандармы, словно вмёрзшие в углы площади, совершенно бесполезные со своей властью что-либо запрещать, пресекать… А потом, сквозь это видение, раздвигая в стороны все милые, залитые солнцем итальянские рандеву и тихие сибирские вечера под клавикорды, непременно лезло наружу то страшное, не забываемое никак, сомнение!
– Я, собственно, не только к тебе, Сергей Григорьевич, я и на могилу к Александру Христофоровичу приехал, – присматриваясь к пирогу сказал Трубецкой.
И деликатно придерживая вилкой, принялся отпиливать кусочек со стороны, которая была прожарена не так сильно, как другая.
– Да я уж понял, – покивал Волконский. – Сам сегодня ходил к нему с утра. Кабы знал, что приедешь – дождался бы, а теперь только завтра пойдём.
Бывшие князья куснули от своих кусков пирога и зажевали медленно и осторожно.