Три прозы (сборник)
Шрифт:
– Да? Нет? Хорошо! Хорошо! Папа! Мама!
Бедный безногий, которого, наверно, еще женская рука, кроме мамы, и не гладила, глядел на нее сумасшедшими глазами, потом успокоился, замолк и заснул.
В лазарете каждую ночь кто-то умирает. Их относят в отдельную палатку, но на такой жаре они долго не выдерживают. Сегодня хоронили восемь человек. Двоих из них я видел еще вчера утром живыми и здоровыми, а вечером их принесли на носилках: один был безнадежно ранен в горло пулей навылет, другой в живот. Первый умер еще вечером, а второй, капитан Попов, страдал до самого утра, стонал и хрипел то без памяти, то приходя в себя. Он недавно женился.
Не было досок для гробов – хоронили в мешках. Солдаты несли мертвецов и прятали носы в фуражки. Один из мешков был совсем маленьким – после разрыва снаряда целыми остались только плечи с руками и голова, а все остальное разлетелось.
Закопали их в полуверсте от лагеря на пригорке. Сколотили один на всех крест, сунули его в сухую глину. Закопали неглубоко – не было сил на солнцепеке копать глубокую яму.
Сашенька, ты знаешь, я слушал заупокойное бормотание, смотрел на солдат, стреляющих над могилой залпом в небо, а в голову лезли совершенно неподобающие минуте мысли. Вот американские индейцы стреляли в небо из луков, чтобы отогнать прочь злых духов, а у нас стрельбу из ружей на военных похоронах называют прощальным салютом. И это тот же самый обряд, какой отправляли индейцы, когда пускали в небо стрелы. И тем, кто сейчас в мешках лежит под глиной, ничего этого не нужно.
Обратно
Сейчас, когда пишу тебе эти строчки, в палатку пришел мой товарищ Кирилл Глазенап, я тебе писал о нем. Он совершенно подавлен. Рассказал, что переводил допрос схваченного нашими солдатами в соседней деревне китайца, который уверял, что он не ихэтуань, но того все равно только что расстреляли.
Сашенька, ко всему тут приходится привыкать.
Сейчас все кругом затихло, больше не слышно ни выстрелов, ни взрывов. Доносятся только чьи-то стоны из лазарета да храп из соседней палатки. Мышь куролесит в ящике с провизией.
Стемнело, но и сейчас еще жарко, духота, и опять набросились москиты. Я искусан весь с головы до ног. Никакого сравнения с нашим простодушным комаром, который уже издалека извещает о своем приближении. Этих не видно и не слышно, и вдруг – укол. Нет спасения. А они переносят малярию. Раздали сегодня специальные сетки – оказались маленькими. Сейчас солдаты сидят, сшивают каждый себе из двух-трех сеток один полог, чтобы можно было под ним спать.
Хорошая моя, я не жалуюсь, не подумай, просто за эти дни сильно устал, потому что днем все время мысли о том, чтобы остаться живым, и при этом ужасно хочется спать – присядешь на минуту и уже видишь сны, а ночью, когда ляжешь отдохнуть, невозможно освободиться от дневных впечатлений.
Закрываю глаза – а все равно вижу того мальчишку с культяпками, как он протягивает их к поднесенной ему кружке с чаем. Перевернешься на другой бок – перед глазами снова мост, который ведет к разрушенному вокзалу. Я был там вчера и видел, как его разводили, чтобы пропустить скопившиеся за ночь трупы. Неизвестно, что там, вверх по реке, происходит, но оттуда течением приносит бесконечные вереницы мертвых. У одного были связаны за спиной руки. Я видел только скрюченные пальцы, мне показалось, что они шевелятся, но это от волны.
Родная, прости, что приходится описывать такие грустные и страшные вещи. Но это теперь моя жизнь.
А так хочется уйти от этого всего, спрятаться, забыться – вспомнить что-нибудь из детства, мою комнату, книги, нас с тобой. Думать о чем-то хорошем, родном!
Ну вот, начал перечитывать письмо, и стало грустно – как мало в нем нежности к тебе и как много ее во мне.
Теперь корю себя, что, когда мы были вместе, у меня было столько возможностей показать тебе мою любовь, а я об этом не думал. А теперь ты так далеко, что ничего не могу для тебя сделать – ни обнять, ни поцеловать, ни провести ладонью по твоим волосам. Любви нужны не доказательства, но проявления. Так хочется купить тебе цветы! Никогда ведь не покупал. Один раз только, помнишь, нарвал тебе сирени в нашем парке. И еще хочется пойти с тобой и накупить тебе чего-нибудь ненужного, женского – колечко, брошку, сережки, шляпку, сумочку. Всегда казалось, что это все глупости, ерунда, а теперь только понял, как это важно и зачем все это нужно. Только здесь пришло понимание, почему так необходимы ненужные вещи!
Вот написал про необходимость ненужного и вспомнил нашу соседку, к которой я иногда заглядывал в детстве. Мне она тогда казалась столетней старухой. Наверно, такой и была. У нее были толстые забинтованные ноги, на которых она еле ходила, опираясь на спинку стула. Толкнет стул вперед и подволакивает ноги. Мама говорила, что у нее в ногах вода, в каждой по ведру. Как сейчас ее вижу. Шпильки вылезают из седого пучка, глаза слезятся, пальцы, распухшие в суставах, трясутся. Уши огромные, с растянутыми от серег мочками, и из них всегда торчала вата, потому что они гноились. Я ее не боялся, для меня у нее всегда была приготовлена конфета или пряник, но вообще-то я приходил к ней за аптечными резинками от микстур и порошков – она хранила их для меня на оконных ручках, а мне они нужны были для катапульт, которые я мастерил из катушек и карандашей.
Она была странная и всегда говорила о вещах, которых я не понимал. Сядет медленно на свой стул перед зеркалом и начинает говорить, что вот там, в зеркале, она ненастоящая, а когда-то была настоящая и хорошенькая. Я киваю, но она видит, что я не верю, и начинает показывать старые фотографии. А мне на них запомнились только гондолы. Она рассказывала, как гондольер ведет свою гондолу в узком канале и отталкивается ногой от стен домов.
Один раз сказала:
– Нужное забываю, а вот этот жест, как гондольер отталкивается ногой, помню.
Она часто говорила мне что-то, а потом прибавляла:
– Это ты сейчас не поймешь. Просто запомни.
И вот я запомнил про жест гондольера, и понял про важность ненужного только сейчас.
А еще помню, что я спросил ее о чем-то, а она ответила:
– Вот почему!
Притянула меня к зеркалу и прижалась щекой к щеке.
Вопроса совершенно не помню, а вот ее ответ запомнился: мы смотрим оба в зеркало – и я вижу мое семилетнее лицо и ее морщины, старую дряблую кожу, волосы над губами и на подбородке, кустистые брови, чувствую ее неприятный старушечий запах и хочу поскорее вырваться, но она крепко держит мою голову.
Я вернулся домой после летних каникул, а ее уже не было. Мне сказали, что она уехала. Я тогда поверил.
А сейчас подумал – где теперь те два ведра воды, которые она носила в своих забинтованных ногах? Может, смешались с волнами Пейхо?
Перечитал и подумал: как та старуха, о которой никто, наверно, кроме меня, и не помнит, попала к нам с тобой сюда? Неважно.
Важно только, Сашенька моя, что мы вместе. И ничто нас разлучить не может.
Я ведь за тебя отвечаю! Поэтому я не могу просто так исчезнуть – ведь кто-то должен заботиться о тебе, любить тебя, думать о тебе, переживать, радоваться за твои удачи, делить несчастья. Вот видишь, мне никак нельзя пропасть!
Только сейчас, в такой дали от тебя, родная, понимаю, как мало я тебе говорил о своей любви, о том, как ты мне необходима! Я держусь за тебя, как за саму жизнь. Это трудно объяснить, но то, что я еще дышу, вижу, – все это только потому, что я тебя люблю.
♥
Володенька!
Не очень представляю себе, как тебе это объяснить, но знаю, что ты все поймешь.
Я выхожу замуж.
Сегодня он сделал мне предложение.
Было очень смешно – мы пошли в ресторан, и так получилось, что он в дверях пропустил меня вперед, там вращающиеся двери, и я хотела что-то сказать и отвела голову назад, а он в это время наклонился ко мне, и я ударила его затылком в нос. Бедный, у него пошла кровь. Так и просидел весь торжественный ужин, задрав голову, с кровавой ваткой в носу.
Сказал, что уже подал на развод.
И проверил, настоящие цветы в вазочке или бумажные. Потом спросил:
– Да?
Я кивнула.
И вышла в туалет.
А там было открыто окно и слышен шум дождя, с утра собирался. Мыла руки и думала: «Что я делаю? Зачем?»
Тут вошла какая-то женщина, лет под сорок, стала подводить глаза. И бормочет:
– А я не хочу брать себя в руки!
Потом стала душиться: прыснула из флакона вверх и встала под это облако.
Красила губы помадой и косилась на меня в зеркало. И, наверно, прочитала в моих глазах, кем она для меня была – старой, увядающей, которой уже не поможет никакая на свете помада.
Вернулась к столику, и все смотрели на нас. Особенно официанты – насмешливыми глазами.
Он
говорил о бездомье, что разве можно тщательно отделывать купе случайного вагона, в котором всего-то предстоит провести ночь между пунктами А и Б?От меня пахнуло ароматом той, из туалета, и он захотел сделать мне подарок, после ресторана пошли выбирать духи. В магазине он перепробовал, наверно, все, что там было, брызгал мне на запястье, задирал рукава, а когда на руках кончилась свободная кожа, на шею, потом уже и себе – и каждый раз морщился и говорил, что это запах не мой, а какой-то чужой женщины. Так ничего и не выбрал. А я шла по улице как в толстой шубе из запахов, и меня начало тошнить.
Я все еще не сказала тебе главного – я жду ребенка.
Вот написала эти слова – я жду ребенка, – а хочется еще их написать.
Я жду ребенка.
Все время представляю себе, какой он. С тыквенное семечко. С мочку уха. С наперсток. Со скомканный чулок. Девять сантиметров, сорок пять граммов. В книге рассматривала фотографию – уже хорошо виден позвоночник, можно даже пересчитать позвонки.
Мама рассказывала, что, когда носила меня, ей страшно хотелось всего горького, и папа называл ее – моя горькоежка. А я чиркаю спичкой по коробку и лижу его горячий наждачный бок. Мы так делали когда-то в детстве. Ужас? А еще пожираю халву. Откроешь только пачку, а уже только крошки остались.
И еще я подумала вдруг, что именно поэтому мир не мог быть сотворен. Я имею в виду, как мне, а вернее, кому-то во мне, хочется внюхивать в себя запах чиркнувшей о коробок спички. Чтобы сотворить это – никакого воображения не хватит, должно быть знание. А это могу знать только я. Понимаешь, есть детали, которые никакой творец не может придумать. Их можно только увидеть, испытать, вспомнить.
У меня зверский аппетит, но все извергается обратно. То утром, как по часам, а то среди дня на работе. Теперь все время чувствую свой плохой запах изо рта. Один раз не добежала – зажала рот ладонью, но все вырвалось и прыснуло сквозь пальцы. Стыдно было ужасно, хотя чего тут стыдиться?
А у самок животных при беременности не бывает рвоты, только у человека. Мы вообще неудачные животные – во всем, даже в этом.
Так изматывает, что иногда просто лежу часами с тазом около кровати. Жду и боюсь.
Коплю в себе плоть и считаю луны.
Я чувствую, как становлюсь другой. Движения плавны. Глаза блестят. Сонливость сладка. Глаза устремлены внутрь. Зачем нужен видимый мир, если внутри меня зреет невидимый? Зримое куда-то отступает, тушуется. Готовится уступить место еще незримому.
У меня удивительное ощущение, как будто я участвую в образовании новой планеты, которая от меня в свой положенный срок отпочкуется, будто я – сестра жизни и вообще близкий родственник каждому дереву. Но так ведь и есть. Треплю Доньке загривок и думаю: псина моя, у нас ведь с тобой общий белковый предок, понимаешь? Она понимает! Вот у нее пупок и у меня. И мы этим пупком связаны. Чешу ей пузо, и она счастливо машет хвостом. И я вместе с ней битком набита счастьем, только хвоста нет, чтобы так же радостно стучать им по паркету!
Донька смешная, глупая, указываешь на что-то вдаль, а собака смотрит на палец. Еще она любит, когда я сброшу с уставших ног босоножки и прилягу, тогда она пристроится и лижет мне пальцы. Так щекотно! И язык у нее шершавый.
И главное, в этом живом сгустке во мне ведь уже зреет и следующая жизнь, и еще следующая, и так без конца. Я просто нашпигована будущими жизнями! В школе все никак не могла представить себе бесконечность – а она вот здесь, под ладонью.
Смотрю на женщин вокруг, и кажется странным, что, имея такую возможность, они ходят пустопорожними.
И еще странно – я другая, а в зеркале привычное отражение. И живот пока не начал расти.
А по ночам просыпаюсь в поту от страха – что родишь что-то не то. Лежишь и пытаешься забыть, как нам показывали кусок мяса с шерстью и зубами или полумладенца-полукамбалу с глазами на одну сторону.
И от этих страхов наутро дурнеешь. А мама сказала в утешение, она ведь у меня всегда найдет, что сказать хорошего:
– Смысл цветка – любого – только в том, чтобы он увял и осталась невзрачная коробочка с семенами.
А отец, как напьется, звонит, просит, чтобы я не бросала трубку, и радуется, что станет дедом. Плетет невесть что:
– Смотри, а я вот захочу, тоже нарожаю, и будет у меня внук старше, чем собственные дети! Ты мне мальчишку рожай!
Говорю, что мне некогда, и вешаю трубку.
Еще мама мне подарила лифчик с большим крючком и к нему пояс с застежкой, передвигающейся по мере увеличения срока.
Все время дает советы:
– Если заметишь муть в моче, сразу обращайся к врачу! Когда я носила тебя, у меня появился белок.
Я задумалась о чем-то и стала грызть заусенцы, а она звонко шлепнула меня по руке, как в детстве.
Странно, когда она начинает меня успокаивать, что все будет хорошо, мне становится только тревожнее.
Его мастерская теперь наше бездомье.
Хожу и учусь всему заново – вот здесь чайные ложечки, вот здесь чайник, а где чай? Вернее, приручаю его нежилье.
Странствую по ящичкам буфета – мое свадебное путешествие.
И каждые сорок пять минут слышен школьный звонок со двора.
И еще все время доносится стук – в соседнем ателье работает скульптор. Бьет молотком по резцу с утра пораньше. Взял книжку почитать, а вернул всю в каменной пыли.
Сонечка приходит к нам два раза в неделю. Он сказал ей, что у нее скоро появится сестренка или братик. Она решила, что братик. И каждый раз спрашивает:
– Как там мой братик?
Смеюсь:
– Хорошо!
Он водит ее в балетную школу. В прошлый раз и я с ними пошла. Она держит его за руку, а мне руку не дает. Спрашивает его:
– Значит, вы с мамой уже больше никогда не поженитесь?
Объясняет ей, что теперь он все время будет жить не дома.
А она:
– Папа, но я для тебя все равно самая-самая?
– Да.
И посмотрела на меня с победным видом.
А в первый раз я пошла с ними туда еще в начале весны, ветер был уже с сырцой, но еще к вечеру подмораживало. Наступаем на подернутые льдом лужи, и хруст радостный. А перед тем как треснуть, тонкий лед еще ноет.
Пришли в танцкласс с морозца, а балетные тапочки холодные. Он поднес ко рту и дышит в них, согревает.
И мне тоже вдруг так захотелось заниматься балетом! Ну почему в детстве меня мама не отдала в балетную школу!
Шарканье ног. Шуршание муслина. Девочки сидят рядами на полу в коридоре, натягивают шерстяные гетры на шелковые чулки. Преподаватель – бывшая балерина – пробирается с прямой спиной по коридору, переступая через их ноги. Родители и бабушки с шубами рассаживаются по стенкам. Аккомпаниатор греет руки на батарее. Начинают.
– Выше подбородок! Тяни носок! Носок! Спина прямая! Ноги должны быть прямые, как циркуль! Спина! Голова! Не высовывай язык!
Пять позиций – пять аккордов. Замерли в пятой позиции.
Смотрела на них, и так жгуче захотелось стать маленькой, легкой и делать упражнения у балетной палки, начиная с азов, все позиции, плие, препарасьон! Обязательно отдам ребенка в балет. Может быть, будет девочка. Хотя какая разница! Я уже его или ее люблю.
Особенно им всем там нравилось делать реверансы.
А вчера он занимался с ней дома и объяснял перспективу, он очень здорово умеет все объяснять:
– Смотри, перспективой держится мир, как картина веревочкой, подвешенной к гвоздику. Если бы не тот гвоздик и веревочка – мир бы упал и разбился.
И вот я смотрю, она взяла картинку в каком-то журнале и от всего проводит карандашом линии по линейке – к одной точке. От каждого стула, цветка, руки, ноги, глаза, уха уходили такие веревочки к одному гвоздику. Я подошла и говорю ей:
– Как у тебя здорово получается!
А она отвечает:
– Знаешь, что такое цыганский браслетик?
– Нет.
– Сделать?
– Ну, сделай.
Взялась обеими руками за мое запястье и как крутанет в разные стороны. Я чуть не взвыла от боли! Кожа горит, красная полоска.
Улыбнулась ей.
Это она борется со мной за него.