Три прозы (сборник)
Шрифт:
В магазине игрушек я увидел набор для фокусника и упросил маму купить – она сделала мне подарок на день рождения. Какой это был чудесный ящик! Там было все необходимое, чтобы приводить публику в восторг. Собственно, этого, наверно, мне на самом деле и хотелось – не самих фокусов, а чтобы меня любили.
Какие там были замечательные шарики из губки, шелковые платки и ленты, яйцо, цветок, все с виду настоящее, но с подвохом! Специальные шнуры, «китайские кольца», напальчник – ноготь большого пальца с фитильком – будто кто-то смог бы поверить, что у меня палец горит, как свечка.
Я нашел в библиотеке зачитанную книжку про разных великих магов, гипнотизеров и фокусников – мне нравилось, что человека можно положить в гроб, закопать, завалить могилу камнем, а потом гроб оказывался пустым! И закопанный поджидал всех дома за столом!
Я тоже мечтал стать фокусником и гипнотизером и удивлялся, что бабушке моя великолепная идея совсем не нравится, она только вздыхала и говорила:
– Баловство!
Ей хотелось, чтобы я увлекся чем-нибудь серьезным.
В наборе фокусника ко всем чудесам были подробные описания, я старался точно следовать указаниям, но все равно фокусы мои выходили какими-то бестолковыми. Вернее, когда я практиковался перед зеркалом, все получалось, причем самым сложным было научиться делать пассы, отвлекающие движения, но когда я показывал мои чудеса гостям, все не столько восхищались моему магическому искусству, сколько смеялись над моей неуклюжестью. В какой-то момент меня пронзила больная мысль, что для них
Но с этими фокусами потом было еще вот что.
Бабушка заболела. Вернее, она зимой поскользнулась на наледи около почты, упала и сломала себе бедро. Она уже не вставала, несколько месяцев лежала беспомощная и слабела. Запомнилось, как мама вздыхала, что бабушка больше «не жилец». Еще запомнилась сцена, как у бабушки трясутся руки и голова, а мама расчесывает ей волосы. Бабушка была в молодости очень красивая, ходила с длинной толстой косой, в руку толщиной. Косу когда-то отрезали из-за болезни, и она хранилась у нас как семейная реликвия. А к старости у бабушки снова отросли длинные волосы.
Однажды я очень поздно вернулся из гимназии. Нахватал двоек, не хотел идти домой в уверенности, что опять будет головомойка. Гулял где-то допоздна, зная, что теперь попадет и за это. И вот прихожу, готовый к самому худшему, а мама, вместо того чтобы ругать, обнимает меня и целует. Я ничего не понимал, а потом понял – от бабушки вышел врач и долго мыл руки, тщательно, каждый палец отдельно. Мама поговорила с ним, потом прижала мою голову к груди и сказала, что бабушка уже при смерти. Она повела меня прощаться.
Перед смертью бабушка стала страшной, лежала растрепанная и вся тряслась, особенно руки.
Не помню, о чем мы говорили, но вдруг она попросила, чтобы я показал ей какой-нибудь фокус. Я замотал головой. Я не мог. Не то чтобы не хотел – просто не мог. Но объяснить это было никому невозможно.
Мама стала упрашивать:
– Володенька, ну пожалуйста! Бабушка у тебя, может, ничего больше никогда не попросит. Ну что тебе стоит?
Но я не смог. Вырвался из маминых рук, убежал куда-то от всех подальше и расплакался.
Перед похоронами меня поразили ее успокоившиеся руки в гробу. Мама сидела и расчесывала волосы покойнице.
На кладбище меня подталкивали поцеловать мертвую и бросить первую горсть земли. Я молча упирался. Было не страшно, но как-то не по себе.
Помню, что, когда комья земли стали падать с легким стуком на крышку гроба, мне отчего-то пришло в голову: вот бы сейчас открыть гроб, а он – пустой, и бабушка ждет нас дома!
Ее зарыли, разровняли, как цветочную клумбу. И было совершенно невозможно, что бабушка стала клумбой.
Похороны продолжались долго, мне ужасно захотелось в уборную – мама отпустила меня в кладбищенскую будку с дыркой в полу. И вот там, стоя над ямой, напомнившей мне могилу, я очень остро почувствовал, что бабушка не может ждать нас дома, что она там, в своем гробу под землей, потому что смерть – это настоящее, такое же настоящее, как эта вонючая, смрадная дырка.
От бабушкиной смерти у меня осталось ощущение детского ужаса. Но то, что я тоже когда-то умру, – в моем мозгу тогда как-то не укладывалось. Я испугался этого по-настоящему намного позже.
А сейчас слушаю стоны раненых, доносящихся из госпитальных палаток, и думаю – какая это была замечательная смерть! Это же так чудесно – прожить всю жизнь и умереть от старости.
Вот видишь, как здесь меняется представление о счастье.
Знаешь, что мне сейчас пришло в голову? Что я в жизни ничего никому не дал. Не по пустякам, а по-настоящему. Все мне что-то давали – я брал. А сам никому ничего. Тем более маме. И не потому, что не хотел, – но просто не успел.
Снова такие простые мысли лезут как какие-то открытия.
И вот я понял, что хочу так много дать – тепла, любви, мыслей, слов, нежности, понимания, а все может оборваться, не начавшись, завтра, через пять минут, сейчас! Так обидно!
Все, заканчиваю на сегодня. Рука устала. И глаза болят – пишу тебе при свете ночника.
Сашенька моя, так хочется, чтобы у тебя все было хорошо!
Я знаю, мы увидимся.
♥
За что?
Все время задаю себе вопрос: за что?
Почему нужно наказывать именно так? Именно этим?
Ехала в трамвае. Вдруг боль внизу живота, резкая, невыносимая. Я испугалась и уже сразу все поняла, но сама себя уговаривала, что это совсем не то. Не знаю что, но не то. Пошла кровь.
Мне бы сразу в больницу, а я домой, к нему. Притащилась, он засуетился, стал бегать по квартире и только лепетал:
– Скажи, что сделать? Скажи, что сделать?
Никогда не думала увидеть его в такой панике. Даже не знал, как вызвать скорую. Он был испуган еще больше меня. Стала его утешать, что ничего страшного, а сама ведь понимаю, что если маточное кровотечение не остановить, то можно умереть от потери крови, а само по себе оно не проходит.
Скорую прождали вечность.
Будто набили живот камнями и сжимают тисками. Пальцы на ногах онемели. Вся в испарине, всю трясет. Я выла, началась истерика от боли и обиды, а он наливал себе коньяк, рюмку за рюмкой, чтобы успокоиться. Боль адская. В глазах темно, комната скользит. Несколько раз казалось, что теряю сознание.
В больнице сразу на стол. Обезболивающее. Выскоблили.
Мой ребенок вышел из меня, а как, я и не заметила. Из меня текло. Кровь шла сгустками.
Внутри все ободрано – и душа, и утроба.
Плоти моей стало меньше, а кажется, будто ударяюсь обо все на свете: о двери, о людей, о звуки, о запахи. Все стало шумным, мелким, утомительным. Ненужным.
Как же так? Еще только на днях остановилась у витрины с детскими вещами, разглядывала и удивлялась, сколько же всего нужно этой крошке, а сейчас я уже одна.
Мама, когда узнала, сказала:
– Плачь! Это то, что тебе сейчас нужно, – хорошо поплакать.
А Янка:
– Лучше бы ты аборт сразу сделала и не мучилась.
Сняли квартиру с детской для будущего ребенка – а теперь в ней остается ночевать Сонечка.
Я отлеживалась после больницы, а Соня, как обычно, спросила:
– Ну, как там мой братик?
Улыбнулась ей в ответ:
– Хорошо.
– А чего в постели валяешься?
– Простыла немножко.
И отвернулась, сделала вид, что закашлялась в подушку, чтобы незаметно было, что опять реву.
А вчера привела ее в ванную, стала раздевать, она не дается, дуется, царевна-несмеяна. Чтобы как-то ее раскачать, стала играть с ней бельевыми прищепками, кусаться. Не рассчитала и чуть прищемила ей кожу. Протянула ей прищепку:
– На, ущипни меня тоже!
Она взяла и ущипнула по-настоящему, до боли.
Мою ее, а она ревет, что мыло в глаза и что мама все делает не так.
Потом растираю полотенцем, и чисто промытые волосы звонко скрипят. Моя мама мне так всегда говорила в детстве, что волосы нужно мыть до скрипа.
У меня будет когда-нибудь ребенок, обязательно будет, и вот буду ему так мыть волосы – до скрипа.
Потом только поняла, почему Соня так не хотела у нас оставаться на ночь. Она все еще писается. Приходится вставать ночью, проверять, сухо ли – и менять простыню, если мокро. Она все это про себя знает и ужасно стыдится.
Сегодня вместо него повела ее в танцкласс.
Она переобувалась и вдруг ткнула мне своим балетным тапком под нос:
– Дыши!
Я взяла тапок и сунула ей под нос:
– Сама дыши!
Она бросила в меня злые глаза.
Пока тянулось занятие, вышла пройтись. Смотрю, трамвайные рельсы идут к невидимому гвоздику, на котором держится мир. И вдруг так отчетливо увидела: от всех предметов тянутся к той точке схода линии, будто нити. Вернее, будто туго натянутые резиночки. Вот всех когда-то разнесло – и столбы, и сугробы, и кусты, и трамвай, и меня, но не отпустило, удержало и теперь тянет обратно.♠
Саша!
Сашенька!Чудо мое! Славная моя!
Знаю, меня нет рядом, и тебе трудно. Все время думаю, как ты там? Что с тобой? Что ты сейчас делаешь? О чем думаешь? Что тебя тревожит? Как хочется подойти в этот миг к тебе, приласкать, обнять, прижать твою голову к груди. Пожалуйста, держись! Тебе нужно держаться!
Я вернусь, вот увидишь, и все будет хорошо!
Мы расстались ведь совсем недавно, а это время протянулось годами.
Особенно после того, как я попал сюда, время летит быстро и незаметно, то, наоборот, останавливается и ни с места, и даже не очень понимаешь – существует ли оно вообще? Скорее так – за всеми событиями кажется, что время становится невидимым, а вспомнишь день, когда я оторвался от тебя, – получается, что прошло его много, очень много.
Ты даже не можешь себе представить, как помогаешь уже только тем, что могу писать тебе! Это спасает. Не улыбайся – действительно спасает!
Что я написал! Улыбайся, Сашенька, чудо мое, улыбайся!
Проснулся рано – и это лучшее время здесь. Только рассвело, еще свежо, утренний ветерок. Здесь можно жить только в такие часы. Наслаждаюсь прохладой и уже заранее испытываю ужас перед жарой, которую предвещает вот это огромное красное солнце, вылезающее из дымки над полями гаоляна. Скоро солнце сделается золотым, потом белым. Дымка над полями испарится, утренний ветерок стихнет, и начнется опять ад. Жара здесь может испечь мозг в самом прямом смысле – многие падают от солнечного удара.
Сейчас хочется записать впечатления, накопившиеся за эти дни. Извини, хорошая моя, если придется писать о неприятных вещах.
Буду писать не по важности происшедшего, а просто по тому, что первым в голову приходит.
Вчера один офицер, Всеславинский, напился ханьшина и ко всем приставал со своим исковерканным биноклем. Собственно, поэтому он и напился – пуля попала ему в бинокль на груди, а он отделался синяком. Всем показывал и разбитый бинокль, и синяк. Мне раньше казалось, что такие счастливые случайности бывают только в книжках. Его совершенно развезло, он расплакался, как мальчишка, и все пил и пил. Странно, потому что до этого он производил впечатление очень хладнокровного и мужественного человека. А наутро его нашли утонувшим в пруду. Здесь у разрушенной фанзы есть маленький прудик, в котором и ребенку утонуть невозможно. Наверно, он поскользнулся. Совсем ведь был в беспамятстве. Когда мы его достали, у него изо рта и из носа вытекали струйки грязной жидкости. Попытались делать искусственное дыхание – бесполезно. Фельдшер засунул ему пальцы глубоко в рот и вынул их в чем-то вязком.
Как глупо все!
А родные получат извещение о геройской смерти.
С другой стороны, что еще им написать? Правду?
Правда в том, что мы несем потери каждый день, но, как видишь, далеко не все они боевые. Чаще – несчастные случаи и солнечные удары. Жара стоит по-прежнему невыносимая.
Достается не только людям. Позавчера у меня на глазах произошло вот что. Вторая батарея выдвигалась на позицию. Дорога спускалась с пригорка, лошади побежали рысью. Вдруг одна лошадь, на которой сидел ездовой солдат, упала. К счастью, солдат успел спрыгнуть в сторону, но на лошадь наскочило орудие и переломило ей обе задние ноги. Она жалобно ржала. Ее пристрелили.
А вот хорошие известия – возвратились остатки экспедиции адмирала Сеймура. Их уже считали погибшими. Пробиться к Пекину они не смогли, перед ними разобрали пути. Оставлять везде достаточное количество солдат для охраны они тоже не могли, и железнодорожные станции за ними заняла китайская армия, и им ничего не оставалось, как пробираться обратно с боями. Вернулись ни с чем. Вернее, с двумястами раненых. Погибших они хоронили, если получалось, прямо на месте.
С этим отрядом ушли две роты русских матросов под командованием капитана Чагина. Вернулась только половина. Нашим морякам пришлось две недели провести в самых тяжелых условиях в постоянном бою. Я слышал, Чагин рассказывал офицерам, как один раз им пришлось отступить на короткое время и оставить часть раненых в здании разрушенной станции, а когда станцию снова отбили, раненые все были разрублены на куски. Жестокость здесь невозможная. И наши тоже пленных не брали. Чагин пытался хотя бы не давать своим подчиненным мучить попавших в плен, но это не всегда удавалось. А в плен попадают именно раненые, беспомощные. Люди звереют, когда видят, что делают с их товарищами.
Наше положение тут пока мало изменилось. То и дело вспыхивают бои у вокзала, у городского вала и дальше, у Лутайского канала, но небольшие. Я писал тебе, что через Тяньцзинь проходит канал, который проложен уже тысячу лет назад и тянется через весь Китай?
Пока обе стороны выжидают, но бомбардировка города продолжается постоянно. Оказывается, китайцы невероятно пунктуальны. Обстрел концессий начинается обыкновенно с трех часов дня до восьми вечера, а затем в два ночи и длится до десяти утра.
Сашенька, я уже настолько прислушался к этому непрерывному грохоту, что стал отличать выстрелы наших и китайских орудий и даже их калибры. Китайцы стреляют из фортов шестидюймовыми крупповскими пушками и из скорострелок Гочкиса. Ты, конечно, скажешь, ну какой из тебя знаток калибров! Да никакой, разумеется! Но просто уши привыкают. Да и сам я тут меняюсь. Становлюсь кем-то другим. Здесь нельзя не меняться. Но ведь это именно то, чего я хотел.
Пришлось прерваться. Пишу тебе на следующий день.
Вчера, выполняя задание, поехал в город. Я и рад был, а то сидишь все время в лагере. Хоть какая-то перемена, хотя и был риск попасть под обстрел, но сразу скажу, Сашенька, пока я там был, ни один снаряд в те кварталы не упал. Не переживай!
Ты знаешь, по дороге к городу есть небольшое болотце. Вообще здесь много водоемов, но они будто умерли от засухи и теперь разлагаются на жаре. Так вот, я видел, как змеи несколько раз прочертили букву S. В первый раз мне попались на глаза эти гады, о которых тут все говорят.
Сам Тяньцзинь и вся долина, разрезанная полосой горчичного цвета – Пейхо, издалека смотрится довольно живописно, пока не видишь всех следов разрушения.
Вокзал и пристанционные постройки в ужасном состоянии – изрытая снарядами платформа, груды мусора, разбитого кирпича. Железные крыши пакгауза будто сделаны из металлического кружева – так их изрешетили пули и осколки. Еще не убрали сгоревшие вагоны.
Мост наши саперы укрепили новым настилом. Такого количества трупов, которые тут скапливались пару дней назад, уже нет, но все равно приплывают. При мне солдаты длинными бамбуковыми палками пытались пропихнуть что-то посиневшее и раздутое между барками.
Я был там с офицером из Анисимовского отряда, у него странная фамилия Убри, он застал город еще не разрушенным и теперь все сокрушался, глядя на то, во что превратился Тяньцзинь во время осады. Убри контужен и плохо слышит, когда говоришь с ним, нужно кричать.
Он показывал мне сеттльменты. После моста сразу попадаешь в английскую концессию. Главная улица называется Виктория-роуд. Она тянется вдоль реки и идет прямиком на китайские форты, поэтому гранаты свободно носятся вдоль улицы, теперь изрытой воронками.
Все стены исцарапаны осколками, много домов разрушено – обгоревшие руины, разбитые окна. На перекрестках улиц везде баррикады из тюков шерсти, фонарных столбов, кирпичей. Всюду валяется мебель, мусор, черепица. На улицах тишина, прохожих не видно, только патрули разных национальностей перед домами, обращенными в штабы, лазареты, склады.Представляешь, на тумбах еще висят афиши – зазывают на цирковое представление! Международная труппа обклеила перед осадой весь город афишами, но вместо ожидаемых сборов с публики артисты вынуждены были довольствоваться тем, что им хотя бы удалось бежать на последнем прорвавшемся в Таку поезде.
Мы зашли с Убри в Гордон-Холл, муниципалитет английской концессии. Он рассказал, что здесь, в подвалах, во время осады укрывались женщины с детьми, а еду им готовили в соседней гостинице «Астор-Хаус». Там же, в подвалах Гордон-Холла, провел осаду и русский консул Шуйский с семьей. У него во время обстрела погиб семилетний сын.