Три прозы. Взятие Измаила; Венерин волос; Письмовник
Шрифт:
Бродила, несчастная, никому не нужная, по центру заснеженной зимней Москвы часами – в красивой, праздничной толпе. Кто-то рассказал, как Вертинский познакомился с Верой Холодной: на Кузнецком решил приударить за хорошенькой барышней, а та ему: «Я замужем, жена прапорщика Холодного». Отвел ее к Ханжонкову – стала королевой кинематографа. Вот и я, как дура, все ходила и мечтала, как кто-то остановит и скажет: не хотите ли сняться или спеть?
Смотрела на барышень, а у всех прически под Веру Холодную, и всякая мечтает стать кинематографической дивой.
И как же было обидно слышать, как какая-то холеная барышня выходит из магазина и бросает приказчику: «Нет, не то, не нравится. Я, пожалуй, приду с моим женихом».
Ходила
А теперь все парижские шляпки – мои. А важно – совсем другое.
* * *
Все чаще и чаще думаю: а могла бы я здесь петь? Не знаю.
Мой славный Осик водит меня в кафешантаны и мюзик-холлы. Мы перевидали всех кумиров Парижа – Мистангет, Шевалье, теперь Жозефина Беккер. Поют не лучше наших, но совершенно по-другому. Легко, свободно. А у нас любую песенку исполняют всерьез, как оперную арию.
Вчера ходили в «Казино де Пари» на Жозефину Беккер. Мартышка, но талантливая, как чертенок.
Еще мне очень понравилось в «Мулен Руж». Где я была, когда Бог раздавал такие ноги?
Но как мне здесь петь? Вот и начинаешь задумываться, что такое «русская душа». Это когда не можешь так скакать по сцене, как эта Жозефина!
Для «русской души» здесь устроены русские кабаки. Были с Иосифом в одном таком на Монмартре. Ужасное впечатление. Русские продают русское по дешевке: купите хоть за пятак! Противно смотреть, как американцы веселятся: подпевают цыганам, приплясывают. Пьяные пускаются вприсядку. И все без исключения после величания бьют посуду – им, верно, кажется, что это и есть «русская душа». Во всем что-то унизительное.
Потом потушили свет, в темноте зажгли жженку и устроили шествие в какой-то фантастической военной форме а-ля рюс: торжественно пронесли на рапирах шашлыки.
Отвратительна уже только сама мысль, что пришлось бы петь здесь.
Господи, как я скучаю по сцене!
Вот ты родишься, горошинка, подрастешь немножко, мы вернемся домой, и ты отпустишь меня снова петь.
Написала эти строчки, и так вдруг захотелось обратно, в Москву!
Возвращались вчера на таксомоторе. Шофер – русский, из Тулы. Сказал, что в Париже три тысячи русских таксистов.
Да, больше всего в «Казино де Пари» поразил жонглер с подносом в руке, на котором сорок стаканов и сорок ложечек – каждая лежит рядом со стаканом. Ап! – и сорок ложечек оказались в сорока стаканах! Просто – ап!
* * *
Снова была в Лувре.
То ли встала не с той ноги, то ли настроение было не «отвосторгазамирательное». Вдруг стало скучно.
Смотрела на Афродиту и вспомнила, как меня ужаснуло, когда прочитала еще в гимназии, из какой пены она на самом деле образовалась. Подумать только: сын серпом отрезал своему отцу тот самый орган!
Бродила по залам, и вдруг стало раздражать: сколько картин на один и тот же сюжет – непорочное зачатие! Что им далась эта непорочность? И в чем, собственно, порочность? Что же в этом плохого?
Родиться от девы и духа Божия – не меньшее чудо, чем от обыкновенной женщины и обыкновенного мужчины. Горошинка – ты и есть чудо.
* * *
Наконец пришло письмо от мамы. Все то же. Жалуется на все.
В последний раз мы виделись в прошлом году, когда я выступала в Ростове. Вернее, когда бежала из Москвы – просто не могла там оставаться после всего, что тогда произошло.
Какими и мама, и отец после Москвы и Питера показались мне постаревшими, провинциальными. И они, и вообще весь Ростов. Или это меня так перепутало за эти
годы, разлохматило, унесло?Мама очень сдала. Она всегда красит волосы хной, а в тот раз, так как давно их не красила, у корней они стали совершенно седыми. Я ее такой никогда не видела.
Папа был по-прежнему бодрый, а теперь мама пишет, что он сильно болеет. А мне он в последнем письме и словом не обмолвился. Вот он такой всегда!
Целый день думала о них. Я так любила в детстве, как папа играл со мной: будто он зверь и хочет меня загрызть – борода его щекотала мне шею и щеки.
Папочка! Как я тебя люблю! Я никогда не расскажу тебе, что видела тебя тогда, во Всесвятской, как ты, смеявшийся всю жизнь над попами и церковью, молился украдкой, спрятавшись от всех в полутемном притворе. Танечка, дочка от Елены Олеговны, моя сводная сестричка, умирала от тифа.
Я тоже помолилась тогда за нее, вернее, за тебя. А Танечка умерла спустя два дня. Бедный мой папочка! Я совсем ничем отсюда не могу помочь тебе. Только письмо написать и думать о тебе, вспоминать.
Воспоминания – как островки в океане пустоты. На этих островках все они, мои близкие и дорогие мне люди, всегда будут жить, как жили. На одном таком островке папа украдкой крестится в полумраке. Мама красит волосы хной. Моя Нина Николаевна идет в своей старомодной шляпе. Хотела увидеться с ней тогда, в Ростове, а ее уже нет. И на могилу так и не сходила – некогда было.
В первые дни революции встретила ее на улице. Кричу ей: «Нина Николаевна, поздравляю!» Она спрашивает удивленно: «С чем?» – «Как с чем? С революцией! С весной!» Она в ответ: «Милочка! С революцией поздравлять нечего, а весна наступает не по календарю, а когда я меняю фетровую шляпу на соломенную».
Царство ей небесное!
* * *
Сегодня, гуляя по Ситэ, обнаружила памятную доску, посвященную Абеляру и Элоизе. И вспомнила Забугского. Мой ростовский Абеляр умер от тифа в декабре 1919-го.
Вспомнилось то ужасное время, война, тиф. Сколько было боли, но сколько осталось тепла, света! Вспомнилось то Рождество 19-го года. Все бежали из Ростова. Папа достал нам с мамой билеты на поезд. Простояли где-то за городом на путях пять дней – нас все время передвигали, и страшно было отлучиться на вокзал, чтобы достать какой-нибудь еды, – вдруг отстанешь. А люди то вскакивали и убегали с вещами в какой-то другой поезд, то снова возвращались, да еще рассказывали, что видели у вокзала повешенных. Говорили, что машинисты саботировали, и действительно, собрали им денег, и только тогда наконец уехали. В вагоне воздух был ужасный – ребенок болел животом. А кто-то все утешал, что после теплушек наш вагон 3-го класса со скамейками – просто рай. Одна женщина все время кричала мужу: «Саша! Меня вошь укусила!» И начинала расстегиваться, ее сын-подросток держал одеяло, а муж долго искал укус, чтобы втереть спирт. А какая-то француженка с мужем, русским полковником, раненым, совсем потеряла голову, натерла своего грудного ребеночка нафталином, чтобы уберечь от насекомых. Тот кричал, а она принималась в отчаянии трясти его, чтобы замолчал, и ругать и Россию, и русских. Был настоящий кошмар. Все озверели и бросались друг на друга чуть ли не с кулаками. А был самый сочельник. Одна женщина решила для детей устроить елку в вагоне – среди шума, вони, истерик. Нашла ветку, еловой не было, обыкновенную, поставила в пустую бутылку. Кто-то постелил зеленый платок. Из бумажки сделали украшения. Прицепили к ветке кусочки ваты. Не было свечек – купили толстую фонарную свечу у стрелочника. Нашлось несколько яблок – их разрезали на тонкие дольки. Елка в вагоне! Дети собрались, взрослые столпились. Я стала с детьми петь. Лица у всех изменились: были уставшие, злые, напряженные – а сделались радостные, торжественные! Один мальчик потом поцеловал меня и подарил мне свое сокровище, какую-то пуговицу.