Три прозы. Взятие Измаила; Венерин волос; Письмовник
Шрифт:
– Что же ты хочешь мне подарить сегодня, Катя? – спросил я самым миролюбивым тоном, расправляя на коленях салфетку.
Она усмехнулась:
– Я приготовила тебе одну историю.
– Вот как? И что же это за история? – я откинулся на спинку стула и глядел на нее сквозь сверкание бокалов на столе.
– Может быть, мы все же выпьем хоть вина, если сели за стол, – сказала Катя и, неприятно улыбнувшись, протянула мне пустой бокал.
Я открыл бутылку, налил ей. Мы чокнулись. Она выпила, я пригубил.
Я молча смотрел на Катю, еще не зная, что она такое приготовилась
– Так вот, – начала Катя, накладывая себе на тарелку закуску, – я столкнулась на улице случайно с одним человеком. Он тебе тоже знаком. Это твой друг Соловьев. Он предложил мне зайти к нему. Я хотела отказаться, но, сама не понимая почему, вдруг пошла. Мы остались вдвоем, он запер дверь и положил ключ в карман. А положив ключ в карман, стал кем-то другим, каким я его не знала. И сказал, что не выпустит меня, пока не получит своего.
Она замолчала, вытаскивая пальцами изо рта длинную тонкую косточку от селедки.
– Это вся твоя история?
– Да.
Она жевала и смотрела мимо меня на мерцавшие свечи.
Я не верил ни одному ее слову. Мне казалось, что я сам когда-то читал этот роман, откуда она взяла эту пошлую сцену, и при желании, наверно, мог бы напрячься и вспомнить автора.
Я встал и подошел к ней.
– Катя!
Я хотел взять ее за руку, но она вырвалась и закричала:
– Я видеть тебя не могу!
Тут кровь ударила мне в голову, и все, что было во мне человеческого, в то мгновение исчезло, затмилось, я целиком превратился в безмозглое, пещерное животное. Я не удушил в ту минуту Катю только потому, что я ее изнасиловал. Оставайся во мне в те мгновения ослепления хоть немного от человека, я бы ее удавил своими руками, но меня раздирало только звериное, и мои пальцы разрывали ее платье и чулки.
Когда я опомнился, она лежала в разорванных лоскутах на ковре рядом с опрокинутым стулом, расставив ноги, так, как я оставил ее, одна нога в туфле, другая босая, и смотрела на меня взглядом, полным ненависти и презрения.
Я, ничего не говоря, ушел к себе, захватив по дороге из буфета бутылку ореховой настойки.
На следующее утро я очнулся поздно. Кати дома не было. Часть ее вещей валялась в беспорядке на полу. Я понял, что она оставила меня. Я искал записки. Записки не было.
Пришла Матреша, стала убираться. Я слышал, как шелестит в прихожей щетка по пальто, щелкая о пуговицы.
Постучавшись, она заглянула в кабинет:
– Когда придет Катерина Михайловна?
Я усмехнулся:
– Не знаю. Может быть, никогда.
Она посмотрела на меня искоса и пошла оттирать в столовую винные пятна с паркета.
Через неделю я получил от Кати письмо из Москвы. Она писала, что делала со своей стороны все, что было в ее силах, чтобы спасти наш брак, но все это никуда не ведет и никому не нужно. «Никакого будущего у нас нет, – написала она, – и это к лучшему». Она собиралась вернуться, как только придет в себя и успокоится, но лишь затем, чтобы окончательно со
мной расстаться. Я вздохнул с облегчением.Прошло Крещение, а она все не появлялась. Во дворах дети играли с выброшенными рождественскими елками, воткнутыми в сугробы.
Наша елка засохла, роняла иглы при каждом прикосновении, и ее тоже наутро после Крещения вынес дворник, тащил ее за ствол, а голые ветки с остатками мишуры цеплялись за косяки дверей.
Дни проходили, от Кати не было никаких известий, и я стал даже беспокоиться, уж не случилось ли чего с ней – в ее нервном состоянии она могла совершить какую угодно глупость.
Наконец я услышал в приемной ее голос. У меня сидел, помню, многодетный железнодорожный рабочий, у которого оторвало в паровозной мастерской руку, и я пытался заставить железную дорогу выплачивать ему пенсию, он еще вдруг сказал, вздохнув:
– У железной дороги и сердце железное.
Освободившись, я прошел в гостиную. Катя стояла ко мне спиной и вскрывала вынутой из головы шпилькой конверты – пока ее не было, пришло несколько писем. Она только что умылась и держала бумагу кончиками еще мокрых пальцев.
– Ты права, Катя, – сказал я. – Наш брак был с самого начала чем-то надуманным и, очевидно, жить вместе нам не судьба. Я никоим образом не собираюсь ограничивать твою свободу и готов согласиться заранее на все твои условия развода, что касается вопросов насущного существования. Поверь мне, я зла на тебя не держу и желаю тебе счастья. И, пожалуй, лучшее для этого – расстаться.
Она прервала меня и сказала, не оборачиваясь, но глядя мне в глаза в зеркало:
– Александр, я беременна.
Кажется, я взял какую-то книжку с полки и стал листать – такое было потрясение.
Она обернулась.
– Ты не спрашиваешь, кто отец ребенка?
– Что ты имеешь в виду?
– Я тебе плела тогда что-то про Соловьева, но, надеюсь, ты мне не поверил. Отец ребенка – ты. Когда соберешься с мыслями, мы поговорим. И если по-прежнему захочешь со мной расстаться, что ж… Я устала с дороги и хочу принять ванну.
Она ушла. Я остался с книгой в руках – это был, как сейчас помню, сборник речей Спасовича. Книга соскользнула с колен на пол.
Мир снова перевернулся. Это было моей первой мыслью. Но тут я почувствовал что-то совершенно новое. Кажется, впервые за несколько лет – наоборот – перевернутый мир вставал на свое место. Я был женат, и моя жена ждала ребенка – и, по всей видимости, это было единственно правильное и желанное положение вещей. Я стал думать о ребенке – и происходило необъяснимое чудо. Я будто впервые оглядывался по сторонам. Вещи, переставшие для меня существовать, потерявшие форму, вид, вес, цвет, ценность, снова проявлялись из пустоты и, обретая наличие, расставлялись по жизни: лампа с осевшими на дне плафона мотыльками, снег за окном – снежинки на несколько мгновений просвечивались и снова исчезали в ранних сумерках, ковер на полу с упавшим на него вспоротым конвертом, железнодорожный рабочий, уже пришедший, наверно, к себе домой и расстегивающий полушубок левой рукой. Конечно же – вот эта квартира, эта мебель, этот снег, этот рабочий – все это нужно моему ребенку.