Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Ты с ума сошла, несчастная? Средь бела дня?

— Именно, — отвечает она. — Средь бела дня…

И тогда Лоран произносит странные слова:

— Надо уважать день, нельзя путать одно с другим.

Кристиана возражает:

— Все спуталось. Все будет путаться до скончания времен.

Только что Анну высмеяли. Но она видела — пусть она кому-то и кажется смешной, — она-то видела женщину, превращенную в животное средь бела дня… И это она превратила эту женщину в животное! Ей не до смеха. И вот здесь, средь бела дня, вот он, шабаш. День — это всего только ширма, хрупкая, прозрачная мембрана, которая содержит в себе оцепенелых, но медленно надвигающихся, осязаемых монстров.

— Ты боишься?

На привычный вопрос в этот вечер она ответит, немного колеблясь:

— Не знаю.

— Ну тебе повезло, — говорит Лоран. — Теперь-то уж ты точно

отправишься на шабаш.

— И вы тоже?

— О! Я!

Она настаивает.

— Неужели вы никогда, никогда не боялись?

— А ты знаешь легенду о человеке, который не умел дрожать?

В этот вечер на шабаше в жертву приносится козел. Кровь течет по длинному столу в сарае, куда Анна никогда не сможет найти дорогу.

— А днем и нет дороги, — поясняет Кристиана.

Кровь, судороги животного, хрипы, когда режут горло… Что может быть привычнее в деревне, чем смерть? Эту жертву превратят в пепел, никто ее есть не будет. Ничего особенного, всего только умирающее животное. Одно из многих сотен животных, которые ежедневно падают под ножом, с пустыми глазами, вытянутыми ногами. Но Анна вцепилась в руку Кристианы. Этот козел, который предназначается не на мясо, — это только смерть. И если бы в жертву принесли человека, ребенка, так же окоченели бы его члены, остекленели глаза, это ужасное преступление, и оно бы произошло так же, как жертвоприношение, которое тут считалось в порядке вещей. Ее насмешливое «ничего особенного» приводит ее в ужас, у нее кружится голова, потому что тогда все возможно, потому что граница зла, омерзительная и пошлая, как эта кровь, никогда не достигается. И среди безумного смеха этой толпы, наполовину обнаженной, погружающей руки в кровь, омывающей в ней святые дары, которые потом топчут, Анна — ничто, наконец она превратилась в ничто, она сейчас исчезнет совсем, обрушится в пропасть, точно как Кристиана, наконец-то она следует за Кристианой, она падает, она теперь знает. В эту ночь она была на шабаше, целиком погрузилась в него.

На утро после этого шабаша, а может быть, и через два дня… Анна не знала, она была сломлена, не способна мыслить, по доносу одной крестьянки Кристиана де ля Шерай и Лоран Шамон, ее родственник, соучастник и, как говорят, любовник, были взяты под стражу. Анна бродит несколько часов по пустому дому, не думая о бегстве, о том, чтобы спрятать книгу, фигурки из воска, снадобья, не думая о том, что придет и ее черед. Рассказывали потом, что тем, кто пришел за ней (с предосторожностями, потому что это все-таки дитя), она сказала: «Благодарю вас». Потому ее и сочли сумасшедшей.

Шестнадцать лет, а такая худенькая, маленькая, ей больше четырнадцати не дашь. Полная жалости тюремщица говорила, что это дитя. И до самого конца все будут повторять, что это дитя. Но общеизвестно, что бывают дети-колдуны. Иногда еще с колыбели родители посвящают их дьяволу. Таинственной церемонией они зачеркивают крещение, и таким образом ребенок с шести месяцев уже посвящен.

— Ну разве это возможно? — восклицала тюремщица с пышной грудью, большим сердцем и бездетная. Муж ее кивал.

— Точно, есть дети-колдуны. Судьи говорят. Священники говорят. Кумушки говорят. И книги говорят. Что тут поделаешь? И отец малышки (оба они: и тюремщик, и его жена говорили «малышка», у них было доброе сердце) был жалкий человек, ездил из деревни в деревню, как цыган (это плохо, потому что почти все цыгане — колдуны), он пил, богохульствовал, таскал за собой малышку (и до самого конца, до самого ужасного конца и эти люди, и множество других станут говорить «малышка», со слезами в голосе, никогда ее так не любили, точно теперь-то она вдруг нашла огромную, новую семью, которая и приведет ее на костер), он водил ее в таверны по ночам.

Ночь! В то время это много значило. Ночь принадлежала волкам, ночь принадлежала ворам, каждому казалось, что страшные воровские рожи мелькают за неплотно закрытым ставнями окном, ночью свечи только дымили и не освещали, ночью слышались скрипы, стоны, вой, ночь — это ветер, лес, полное одиночество, ночью — дурные сны, страшные сны, ночь принадлежит дьяволу. Можно запереться, но сразу чувствуешь себя в тюрьме, а ночь снаружи катит свои огромные волны. Ты засыпаешь, и тут же тебя уносит куда-то, знакомые предметы меняют свои очертания, и сон поглощает тебя, почти уничтожает. И если «это дитя» — дитя ночи (пусть даже и не виноватое в этом, разве же она виновата, что ее посвятили дьяволу с колыбели?), людьми, которые жалели и любили ее, она была заранее обречена на смерть. Ну как же можно, чтобы именно ее, такую маленькую и нежную, призвал и возжелал дьявол?

— А может быть, она ничего не могла поделать, — говорил священник. — Я слышал,

что одна колдунья из Кельна, которую звали Аполлония, жаловалась, что она никак не могла прекратить совершать преступления и злодейства, это у нее было, как дыхание, и она умоляла палача освободить ее от несчастий.

— И ее сожгли?

— Сожгли с превеликим благочестием в 1596 году. Еще и тридцати лет не прошло. Вот так!

Все вздыхали. Ждали. Анну очень хорошо кормили.

Прибежали Черные сестры. В слезах.

Ах, малышка!

Все говорили «малышка», все, все. Ей так долго отказывали в праве на детство, и вот вдруг ей его возвращают, да еще с невиданной щедростью. И слезы лились ручьем. А теплое, обволакивающее сочувствие окружало ее, точно пуховые подушки. И в предместье о ней говорили больше, чем о Кристиане и Лоране. Дело ее, впрочем, рассматривалось особо. Они были в разных тюрьмах. Но в одном городе Льеже, где их должны были судить. Именно дитя интересовало всех, рвало душу всем, давало показания от имени всех. Дитя, которое будет сожжено ради всех, непременно, хотя никто не осмеливался произнести это вслух. И горожане любили Анну еще больше именно за это, они, правда, любили ее. И толкали на смелый шаг. И сами от этого становились смелее. Ее сожгут, но потом, в великой милости своей, Христос возьмет ее в рай. И, таким образом, зло будет сожжено, и все вслед за ней (как это им показывают фрески в церквах), да, именно так, все, бесчисленной толпой, бесконечной чередой, все они вознесутся к небу. Взрослые молились за дитя. Их чувство было неподдельным, так любят зло, которое несут в себе, и они всей душой желали, чтоб девочка была сожжена, они знали, что зло должно быть сожжено, распылено, и вместе с тем все были убеждены, что она попадет в рай, потому что «это дитя», и все: воры, прелюбодеи, пьяницы, дурные монахини, неудовлетворенные дамы-благодетельницы, грубияны, которые били своих лошадей и жен, — останавливались вдруг, чтобы перекреститься и вздохнуть; скряги, которые жили в страхе, с единственным заветным местом в доме, как с заветным уголком души, — все осознавали, что это дитя — они сами. Потому что были времена, когда еще любили себя, что и позволяло иногда любить других.

Таким образом, Анна была любима, бедный, болезненный зверек, одинокий в своем кошмаре, в своих воспоминаниях, отторгнутых от души, в своем уединении она все же была любима, как никогда. А потом ее бросили. Или, точнее, ее отпустили. Процесс в Льеже продолжался. Кристиана, обезумевшая от ужаса в своем простодушии или же примиренная, как колдунья из Кельна, посаженная в тюрьму, допрашиваемая, ведомая крепкой рукой к неизбежному и желанному приговору (собственно говоря, придется всего лишь умереть, подумаешь, дело какое!), избежала допроса с пристрастием, признаваясь во всем, чего от нее требовали, что ей подсказывали, утопая в слезах, даря всем, как рассказывал тюремный священник, зрелище «столь чудесного раскаяния», что все сердца раскрылись для нее, как в предместье для Анны.

Лоран подвергался всем видам пыток и ни в чем не признался, кроме воровства, которым гордился. Но оба (Кристиана и Лоран) множество раз чистосердечно повторяли, что «малышка» просто дурочка и вообще сумасшедшая. Ну, что ж, судьям это очень нравилось. Сумасшедшая и дурочка, малышка была спасена, то есть изгнана.

Изгнана, приговорена к изгнанию, весьма легко отделалась. Ей приказали покинуть Льеж, ну что ж в этом такого? И вернуться в родную деревню Варэ-ля-Шоссе. Вернуться к отцу, к одиночеству, к ничтожеству. Безумная, дурочка, наполовину сирота, бедная и лишенная корней, она ведь никогда по-настоящему не жила в своей деревне, и вот она превратилась в ничто. Больше от нее не требовали ни признания, ни раскаяния. Больше ей не угрожали — больше ее не любили. Она стала меньше, чем животное. Она мучилась от голода. Одна, в разрушенном родном доме, давно уже отец вынес оттуда всю мебель, давно уже односельчане вынесли оттуда все, что можно вынести. Анна бродяжничала. Это никого не удивляло и не беспокоило. Она ведь была безумная. Она ведь была дурочка. Всеобщее отсутствие интереса окружало ее, как пустота дома, как холод. У безумной нет души. Она была отторгнута христианством, христианство — это было все. Если бы она даже ходила голая, если бы выкрикивала богохульства, все было бы принято, все бы сочли естественным: она была дурочкой, она была сумасшедшей. Ее отгоняли, как муху. Ее пинали, как собаку, между делом. У нее была отнята всякая власть, даже над самой собой. И временами она спрашивала себя: «Может быть, я на самом деле безумная?» Она говорила сама с собой, она строила гримасы, глядя в полированную поверхность кружки или кувшина, стараясь поймать выражение своего лица. Кончилась игра, потому что пришел момент истины. Игра существует только в связи с реальностью, которая ее на это провоцирует. Нет реальности, нет риска, нет и вызова. Жизнь отнята.

Поделиться с друзьями: