Три женщины, три судьбы
Шрифт:
Про «двухмесячное затворничество» Маяковского, приговоренного Лилей к разлуке с нею, читала я многажды в разных изложениях. В Лилиных воспоминаниях это одно из сильнейших мест, их своеобразная кульминация, рассказывающая о высшей точке их с Маяковским любовных отношений. Предыстория такова. В 1922 году Маяковский два месяца провел в Берлине, откуда на неделю ездил в Париж по приглашению Дягилева. По приезде в Москву выступил с докладами: «Что Берлин?» и «Что Париж?» На доклады в Политехническом пришлось вызывать конную милицию — публика брала места с бою. Люди, особенно молодежь, отгороженные от заграницы глухой стеной, хотели знать о тамошней жизни. По словам Лили, Маяковский рассказывал с чужих слов. В Берлине она была с ним вместе и наблюдала, как почти все свободное время он тратил не на осмотр достопримечательностей, а на игру в карты с подвернувшимся русским партнером. Жили они в роскошном отеле, питались в лучшем ресторане, Маяковский всех угощал, заказывал в цветочном магазине цветы для Лили — целыми корзинами и вазами… Лилю такое поведение шокировало. Ей чудилось за всем этим возвращение
«Длинный был у нас разговор, молодой, тяжкий. Оба мы плакали. Казалось, гибнем. Все кончено. Ко всему привыкли — к любви, к искусству, к революции. Привыкли друг у другу, к тому, что обуты-одеты, живем в тепле. То и дело чай пьем. Мы тонем в быту.
Мы на дне. Маяковский ничего настоящего уже никогда не напишет…» (стр. 76).
Хочется разобраться в причинах кризиса в отношениях Лили Брик и Маяковского. Лиля, если вдуматься, предъявила поэту и любимому («мы» здесь, как мне кажется, — для отвода глаз) обвинения в том, что он погрязает в мещанстве, против которого выступает в стихах, обманывает аудиторию, рассказывая о мало им изученной загранице, исписался, так как не имеет тех серьезных жизненных впечатлений, которые лежат в основе настоящей поэзии. Конечно, после эпохи военного коммунизма возможность «распивать чаи», а тем паче «шиковать» в заграничном ресторане могла показаться уклоном в мещанство. Сам Маяковский, сдается мне, в случае с берлинским «загулом» просто расслабился после тяжелой работы и несытой жизни, дал себе полную волю, словно зверь, выпущенный из клетки на свободу, а еще лучше — словно теленок, попавший на привольный весенний луг. Сомневаюсь, что рассматривая берлинские достопримечательности, он в большей мере подготовился бы к докладу в Политехническом, в котором, как он прекрасно сознавал, неискушенной публике нужнее, чем рассказ о Берлине, был он сам — высокий, с мощно звучащим басом, победительный, представитель «победившей страны»; мало того, для рассказа об «их» жизни в той ситуации и аудитории вполне годились политизированный миф, агитка, которые можно было выдать «не глядя».
А насчет исписался… Роль поэта-воспевателя победившего строя, к сожалению, действительно налагала вериги на лиру Маяковского. Как это ни странно для «поэта революции» (словосочетание, прилипшее к Маяковскому), именно любовная сфера, с ее изменчивостью и эмоциональными перепадами, обеспечивающая поэту полную свободу выражения, ограниченную лишь внутренними запретами, была источником и его творческой энергии, и его поэтических прорывов. Так, открыв для себя когда-то персидскую лирику, я пришла к выводу, что ее цветение в восточных деспотиях было обусловлено тем, что только в сфере человеческих чувств и существовала там для поэта некоторая свобода…
К сказанному добавлю вот что: кризис — личный и творческий — был не надуманный. Маяковский вплотную подступал к той черте, за которой оставалось покончить счеты с жизнью. Ощутив себя и став в реальности как бы официальным представителем власти, он волей-неволей оказывался в той зоне «двуличия», в которой она, эта власть, пребывала. Спецраспределители, заграничные поездки в голодающей стране, зашторенной железным занавесом, — это ли не ловушка даже для таких «одиноких волков», каким был прославляющий «массу» Маяковский? [248]
248
Юрий Карабчиевский в своей нашумевшей книге о Маяковском («Воскресение Маяковского») много писал об этой стороне жизни поэта, обвиняя его в лицемерии. Мне представляется, что не следует подходить к явлениям тех лет с современными мерками и оценками, к тому же с прокурорской прямолинейностью. Посмотрите, как пишет Корней Чуковский о «двойственности» Некрасова, ничего не скрывая от читателя, но любя своего героя, сострадая ему, показывая, какой ценой поэт заплатил за эту свою «двойственность».
Но вернемся к Лилиным запискам. Они, переслоенные письмами Маяковского, рассказывают о двухмесячном его добровольном заточении во искупление истинных и мнимых грехов, во имя обретения прощения и обновленной Лилиной любви. С 28 декабря по 28 февраля местом его пребывания была «Москва, Редингетская тюрьма», как памятуя Оскара Уальда, обозначил он свой новый адрес в одном из писем:
«Жизни без тебя нет. Я это всегда говорил, всегда знал. Теперь я это чувствую, чувствую всем своим существом. Все, все, о чем я думал с удовольствием, сейчас не имеет никакой цены — отвратительно…
Если ты почувствуешь от этого письма что-нибудь кроме боли и отвращения, ответь ради Христа, ответь сейчас же, я бегу домой, я буду ждать. Если нет — страшное, страшное горе».
«Конечно, ты меня не любишь, но ты мне скажи это немного ласково».
«… ты познакомишься с совершенно новым для тебя человеком».
«…Опять о моей любви. О пресловутой деятельности. Исчерпывает ли для меня любовь все? Все, но только иначе. Любовь это жизнь, это главное, От нее разворачиваются и стихи и дела и все прочее. Любовь это сердце всего. Если оно прекратит работу, все остальное отмирает, делается лишним, ненужным… Без тебя (не без тебя «в отъезде»), внутренне без тебя, я прекращаюсь», (стр. 77, 79,81,83).
Вот тот кровоточащий материал, из которого вышла поэма «Про это», написанная за два месяца разлуки. Выписывая выдержки из тогдашних писем Маяковского к Лиле (а еще он в эти зимние дни стоял у нее под окнами, посылал ей цветы, записки, рисунки
и птиц в клетках), я поражалась тому, как все повторяется в жизни и литературе. Нигилист Маяковский аукается с нигилистом Базаровым, которому Тургенев дал умереть от любви (заражение крови — лишь внешняя причина). А сам Иван Сергеевич, не мысливший жизни без «чужой жены» Полины Виардо, спешивший к ней по первому ее зову и в конце концов поселившийся в одном доме с ее семьей, — разве нет здесь сходства с Маяковским в душевной одержимости? Кстати, о Полине Виардо. Мне почему-то кажется, что у них с Лилей Брик было много общего. Обе были незаурядными и сильными натурами. У Лили, в отличие от прославленной певицы, не было какого-то одного ярко выраженного таланта — она занималась скульптурой, балетом, кино, несомненно была художественно одарена, но главным в ней было чутье на чужие таланты. Виардо, как и Лиля Брик у Маяковского, была первой читательницей и критиком тургеневских произведений. И та, и другая даже на расстоянии «руководили» влюбленным. Рассказывают, что случалось, Тургенев покидал самое изысканное ресторанное общество ровно в половине десятого, так как об этом его просила «мадам Виардо». Маяковский «по просьбе» Лили не женился на Наталье Брюханенко, хотя никто, в том числе сама Наталья, не сомневались в том, что брак состоится. Нечто похожее произошло с Тургеневым, который удрал от невесты в Париж к Виардо (что нашло отражение в романе «Дым»), И Полину, и Лилю упрекали в том, что они живут на деньги влюбленного (у Виардо и Тургенева, так же как у Бриков и Маяковского, была общая семейная касса). Наверное, и Полину Виардо, и Лилю Брик можно причислить к числу тех «роковых» женщин, которых часто ругают и поносят современники, фальшиво сострадая «их жертвам», называя их безнравственными, черствыми, расчетливыми, эгоистичными — спектр обвинений широк и неисчерпаем; но обвинители несостоятельны уже в силу того, что сами поэты нашли себе своих избранниц. Они, эти избранницы, наперекор хору хулителей, останутся в истории как незаурядные личности и как вдохновительницы поэтов.Что касается «черствости», то в Лиле ее точно не было. Перечитайте ее письма не только к Маяковскому — к любому адресату, Осипу ли Брику, Катанянам ли, — поразитесь ласковости и приветливости интонации, чуткости и вниманию к подробностям жизни своего адресата. В письмах к Маяковскому и в рассказе о нем она часто копирует его стиль: «Производство разрослось. (Речь идет об окнах РОСТА. — И. Ч.)… Стали работать почти все сколько-нибудь советски настроенные художники. Запосещали иностранцы. Японцы через переводчика спрашивали, кто тут Маяковский, и почтительно смотрели снизу вверх» (стр. 53) В небольшой новелле о Ще-нике («Щен»), воспроизведенной в книге по первому изданию 1942 года, она находит забавные сравнения для Маяковского и подобранного им щенка: «Оба — большелапые, большеголовые. Оба носились, задрав хвост. Оба скулили жалобно, когда просили о чем-нибудь и не отставали до тех пор, пока не добьются своего. Иногда лаяли на первого встречного просто так, для красного словца.» Что касается языка их с Маяковским переписки, то это типичный домашний язык, со смешными, игровыми «детскими» словами — «собаков, кошков», «переносик», с ласковыми прозвищами — Воло-сит, Щенит, Щеник, с забавными рисуночными подписями — Маяковский в конце письма или записки рисовал щенка, она — «кису» (в книге опубликовано большое число ранее в России не публиковавшихся смешных и трогательных записок Маяковского к Лиле с его рисунками).
Еще одно неоценимое Лилино свидетельство — стихи, которые любил и знал наизусть Маяковский. Оказывается, дома поэт бесконечно читал чужие (sic!) стихи, и, судя по Лилиным выпискам (а она не поленилась вспомнить все цитированные Маяковским строчки), самый высокий «коэффициент цитирования» был у Пастернака, в которого Маяковский «был влюблен», у Ахматовой и у Саши Черного… Особенно он восхищался гениальным пастер-наковским «Марбургом». Если вспомнить, что и Маяковский в предреволюционные годы был кумиром Пастернака, то можно назвать их тогдашнюю приязнь друг к другу взаимной. Всем памятно более позднее высказывание Пастернака, что Маяковского стали вводить принудительно, как «картофель при Екатерине». Книга, о которой я пишу, содержит временной указатель, так что не составляет труда узнать, что в 1935 году Лиля Брик передает письмо Сталину «с просьбой о популяризации творчества Маяковского и увековечении его памяти». На письмо последовала известная резолюции, вернувшая поэта читателю, но и повлекшая за собой насаждение Маяковского сверху. Любопытно, что Виталий Примаков, через которого Лиля передала письмо Сталину, уже в 1936 году был арестован органами НКВД, а в 1937 — расстрелян вместе с Якиром, Тухачевским и другими крупными советскими военачальниками.
По тогдашним негласным порядкам вслед за мужем — «врагом народа» арестовывалась (и отправлялась в лагерь или уничтожалась) его жена. Но случилось чудо — Лилю Брик не арестовали и не уничтожили (как говорят, опять-таки благодаря вмешательству Сталина). А как близко стояла она от гибели, уже накрывшей ее своим крылом, гибели, которой не избежала героиня «Испанской баллады»:
И тогда решили гранды
Положить предел кощунству
Недостойному монарха.
Пробрались они в тот замок,
Где жила его еврейка,
И ее на возвышенье умертвили…
Не умертвили. Лиля Брик умерла сама и смерть себе выбрала тоже сама.
Ее самоубийство с помощью 11 таблеток нембутала рифмуется с выстрелом Маяковского. Пережив Маяковского на 48 лет, в конце долгого пути она прошла через те же «крестные муки». «Васик! Я боготворю тебя!!», обращенное к покидаемому, оставшемуся жить мужу, не такой ли это прощальный привет жизни, как крик Маяковского из предсмертной записки: «Лиля — люби меня».