Три жизни Алексея Рыкова. Беллетризованная биография
Шрифт:
В ХХ веке (а во многом — и в прежние столетия!) политик обязан обладать способностями, даже талантами пиарщика, мастера агитации и пропаганды, создающего образы, которые впитывает общество. Они не должны контрастировать с реальностью — иначе в них просто не поверят. Но если умело сочетать правдоподобие с рекламой, получаются образы, в которые охотнее верят, чем в реальность. И они становятся влиятельнее, важнее реальности — по социальным и политическим последствиям. Они создают культуру и наше представление о ней. Сталин оказался выдающимся мастером этого жанра: и индустриализацию, и движение стахановцев, и парады, демонстрации он превращал в запоминающиеся спектакли, к которым прилагались стихи, плакаты, песни, книги. Все это вместе работало на удивление эффективно, создавая атмосферу в стране — прежде всего для горожан и молодежи, в особенности для молодых коммунистов и активных комсомольцев. А Рыков в игре с общественным мнением оставался, как правило, пассивным наблюдателем, который надеялся на возобладание той или иной тенденции, но не брал на себя роль идеолога. Был в этом смысле скорее культурозависимой личностью. В пору жестоких сражений за стратегию будущего, в пору смены правящей элиты это оказалось слабой позицией.
Так повелось аж с XVIII века, если не раньше, что представители власти должны были тем или иным образом выстраивать отношения с людьми искусства. Большевики
Луначарскому не пришлось приучать Рыкова к Мельпомене. Алексей Иванович, как известно, оставался театралом еще с золотых саратовских гимназических времен. Там, в таинственном полумраке, можно было на час-два-три оттаять, погрузившись в иллюзорный сценический мир, который мало чем напоминал совнаркомовскую действительность. С театральной средой была связана и супруга, Нина Семеновна. Бывало, что она консультировала режиссеров — например, если речь в пьесе шла о событиях 1905 года. Ему, как и Сталину, нравились «Дни Турбиных» Михаила Булгакова — этот мхатовский шедевр того времени.
Несколько раз он помогал Булгакову. Помогал Станиславскому в постановке «Дней Турбиных» и (после специальной телеграммы Луначарского) в возобновлении спектакля после запрета в 1926 году.
Рыковы даже бывали на булгаковской «Зойкиной квартире», шедшей на сцене считаные разы. Восхищались мхатовской «Женитьбой Фигаро», с давних пор отвлекавшей от «черных мыслей». И Станиславский, и Немирович-Данченко с удовольствием общались с председателем Совнаркома за чашкой чаю. А как иначе? Станиславскому из Германии Рыков привез сувенир — игрушечного чертика, который надолго обосновался на рабочем столе режиссера. Походы в театр были для них самой приятной семейной традицией. Иногда — на одно отделение. И не только, когда не нравилась постановка: часто дела требовали куда-то ехать, спешить. Как это случилось, например, 1 декабря 1934 года, на «Пиквикском клубе», в филиале Художественного театра. Пришла весть об убийстве Кирова (в него стреляли в 16 часов 30 минут в Ленинграде, в Смольном) — и встревоженный нарком связи Рыков (да-да, уже не председатель Совнаркома) немедленно направился в ЦК. Этот выстрел стал началом новой эпохи — более жестокой и опасной. У Рыкова этот трагический поворот с тех пор ассоциировался с диккенсовским спектаклем.
Заядлым поклонником оперы Рыков, в отличие от Сталина, не заделался. Он и музицировал весьма фальшиво: как говорили, «медведь на ухо наступил». А петь хором в те годы любили — и в большевистских кругах, и вообще — что в городских, что в деревенских компаниях. Только репертуары выстраивались разные. Но иногда захаживал в Большой. Неудивительно, что опера Дмитрия Шостаковича «Катерина Измайлова» показалась ему слишком вычурной. Не понимал он театрального, а особенно музыкального авангарда, ушел с первого действия в скверном настроении. Схожее впечатление испытали и Сталин с Молотовым, ждавшие от «молодого гения» Шостаковича чего-то более понятного, народного, эффектного, напевного, быть может, близкого к прозе Лескова. И они не понимали, что их время — а особенно рыковские двадцатые годы — останется в мировой истории как расцвет советского авангарда в архитектуре, в театре, в кино, в педагогике, в музыке, в поэзии… Эксперименты молодых чудаков, создававших революционное искусство, прославят их эпоху. Они создали образ рыковской России — той, в которой, по выражению Есенина, «еще закон не отвердел», в которой можно было экспериментировать, а скудный бюджет помогал творческой фантазии. Рыков — это Дом на набережной Иофана и Дом Наркомфина Моисея Гинзбурга, это картины Павла Филонова и Георгия Нисского, это противоречивые школьные прорывы педологов. Это музыка Шостаковича и монтаж Сергея Эйзенштейна. Это, конечно, стихи Маяковского, Николая Асеева, Ильи Сельвинского. Долго можно продолжать этот список. И Рыков причастен к этому искусству, которое не до конца понимал: он задавал тон в стране, в которой революционный авангард стал возможным. И когда в Европе или в Америке десятилетия спустя спорили о проблемах массового строительства — зодчие, инженеры и экономисты обращались к советскому наследию двадцатых, когда умели возводить кварталы экономично и быстро. Правда, развернуть строительство до необходимых масштабов не успели, «жилищный вопрос» в крупных городах стоял остро.
Евдоксия Федоровна Никитина. Худ. В. В. Журавлев, 1925 год
В квартире у Рыковых — между прочим, в Кремле — кроме душевного приятеля Иофана, бывали драматург Александр Афиногенов, актриса и «друг Горького» Мария Андреева — впрочем, последняя была и опытной подпольщицей не в меньшей мере, чем актрисой. Заглядывал в кремлевскую квартиру Рыковых и склонный к сатире и иронии писатель Пантелеймон Романов. Это были идиллические годы близости «своих» писателей к руководителям государства. Демократии в политической системе было маловато, но демократизма — хоть отбавляй. Они общались не в директивном стиле. Вождям льстило внимание «инженеров человеческих душ» (впрочем, это сталинское определение писателей появилось несколько позже). Другое дело, что социально чуждые литераторы, «отщепенцы», приятельствовать с членами Политбюро не могли — разве что в чрезвычайных обстоятельствах давней личной дружбы.
О литературных делах Рыковы вспоминали, когда им удавалось посетить Никитинские субботники. Эти богемные сборища на квартире писательницы Евдоксии Никитиной начались еще в дореволюционные времена — и Луначарский еще тогда относился к ним благожелательно, считал, что там заваривается нечто полезное для революции. В 1921-м, на волне НЭПа, по совету наркомпроса, Никитина официально зарегистрировала кооперативное издательство писателей «Никитинские субботники», быстро ставшее широко известным в узких кругах, а через некоторое время освоившее и большие тиражи. У Никитиной собирались представители враждовавших писательских группировок — и левые, и правые, и радикальные «пролетарии», и сомнительные «попутчики». Но политических споров на субботниках они избегали: общались дружески, как собратья по словесности. Бывали там и литературоведы, и студенты «со взорами горящими», и — гораздо реже — политики. Конечно, дежурили и разведчики — или считавшие себя таковыми. Но прежде всего на субботниках заваривалась литературная жизнь. Рыков встречал там Пантелеймона Романова, Павла Антокольского, Михаила Булгакова, Илью Сельвинского. Это был классический богемный салон — и, по-видимому, Рыкова не смущала его атмосфера, и он считал
для себя полезным иногда в нее окунаться. Конечно, политик такого уровня оставался политиком и среди литераторов: он прислушивался к настроениям, старался уловить тенденции. На XV съезде ВКП(б), в декабре 1927 года, Рыков заметил: «Нельзя отделять хозяйственную революцию от культурной… Отставать на культурном фронте едва ли намного безопаснее, чем отставать в восстановлении той или иной отдельной отрасли нашего сельского хозяйства или нашей промышленности» [126] . Думаю, этот вывод связан со впечатлениями от Никитинских субботников: они позволили ему «разбавить» свои размышления о хозяйственных вопросах, о постепенном усилении государственного управления экономикой и о безусловной капитуляции оппозиции. Конечно, такие визиты не были частыми, но они запомнились, потом Рыковы обсуждали их дома не без интереса. Во-первых, председатель Совнаркома понимал: чтобы система устояла, ей необходима самобытная литература. Во-вторых, искал среди писателей мотивы, созвучные его мыслям. О крестьянстве, о НЭПе и социализме, о партии и наркомах, о вспышках голода, о бедности, из которой стране не удавалось выпутаться. Конечно, не только Рыков из лидеров «молодой советской республики» не чурался бесед с писателями. Более того, на субботниках он держался немногословно, больше впитывал и саркастически улыбался. В отсутствие Горького (он тогда пребывал в Италии) несокрушимых авторитетов среди писателей для Рыкова не существовало. О Никитинских субботниках потом вспоминали не раз — выходили книги, мемуары. О бывшем председателе Совнаркома, который стал к тому времени «врагом народа», конечно, предпочитали умалчивать.126
Пятнадцатый съезд ВКП(б). Стенографический отчет. М., 1962, т. 2, с. 876.
Рыков нередко принимал участие в судьбах выдающихся конструкторов, инженеров, директоров. Позже все они, конечно, не вспоминали об этом в своих мемуарах. Бывало, что он вершил и актерскими судьбами.
В то время многие совнаркомовские гранд-дамы, да и жены высокопоставленных руководителей устраивали нечто вроде салонов, видели себя законодательницами мод, покровительницами искусств. Этот налет богемности был свойствен революционной среде всегда, еще с подпольных времен. Но после Гражданской войны возникли и оперились действительно влиятельные женщины — и Екатерина Артёменко, руководившая секретариатом Рыкова, стала одной из них, хотя и преувеличивать ее власть не стоит. Что она могла? Вместе со своим мужем Борисом Нестеровым (он тоже служил в команде председателя Совнаркома) Екатерина держала широкий гостеприимный дом, в котором всегда хватало закусок и всего, что к ним прилагается. Рыков, знавший своего секретаря «по совершенно секретным делам» несколько десятилетий, доверял ей. В его кремлевской квартире Артёменко знали как «тетю Катю», считали почти членом семьи. Этим объяснялось особое положение Екатерины Владимировны в тогдашней Москве. Знаменателен такой факт. Еще в 1921 году Артёменко исключили из партии во время чистки — как «оторвавшуюся от народа». В то время за любовь к «красивой жизни» большевики могли в два счета попрощаться с партийным билетом — и даже заступничество Рыкова не помогло. Но ее исключение из партии не повлияло на отношение Алексея Ивановича к «тете Кате». Он по-прежнему поручал заниматься секретной, самой деликатной, частью своего делопроизводства. Так было в ленинские времена — и продолжилось после 1924-го.
В ее доме постоянно бывали интересные люди — художники и власть. И, покровительствуя литераторам, архитекторам и актерам, через Рыкова помогала многим из них. Не совсем бескорыстно. Дело было, конечно, не в деньгах, а в честолюбии. Чувствовать себя новым воплощением какой-нибудь Екатерины Воронцовой, подруги Пушкина, было для нее лестно. В салонах трудно обойтись без вольнолюбивых речей. И чем сильнее становилось всевластие Сталина, тем громче звучали в табачном дыме скептические рассуждения о его планах, а то и анекдоты, умеренно антисоветские. Представить себе столичный просталинский богемный салон трудновато. Такие собрания существовали в СССР даже после 1937 года, правда, в более скромной форме. И хотя Ежов нагнал на интеллигенцию страху, речи там велись разболтанные, не комсомольские. О них регулярно докладывали руководству органами и Сталину. Иногда эта информация шла в ход, но чаще такие «злачные места» не трогали. Их оставляли из классических соображений — чтобы «выпустить пар». И Артёменко уже в 1920-е, скорее всего, вела двойную игру. Она даже в самой хмельной ситуации оставалась агентом Рыкова в творческой, да и в политической среде. И председатель Совнаркома прислушивался к ее информации не из слабохарактерности (как казалось иным комментаторам), а потому, что Катерина выполняла его задание. Это обычная практика для руководителей такого ранга в доинтернетовскую эпоху. Она служила его глазами и ушами.
Михаил Чехов в кинофильме «Человек из ресторана»
Так было и в случае с актером Михаилом Чеховым, племянником великого писателя. Этого удивительного лицедея уже тогда считала гением вся Россия, да и весь театральный мир — в особенности после гастролей по США. В 1927 году он уже намеревался получить разрешение на поездку в Германию, из которой не собирался возвращаться. В своих мемуарах (конечно, небесспорных по части достоверности) он припомнил эпизод, в котором и салон Артёменко, и Рыков предстают в неожиданном ракурсе: «Автомобиль явился поздно вечером, почти ночью. Войдя в квартиру А., я, еще из передней, услышал многоголосый шум, пение и звон посуды. В столовой был накрыт стол с множеством изысканных закусок, вин и водок. Круглая лампа освещала с потолка среднюю часть стола, и я увидел Рыкова, Ягоду, известного в Москве члена ГПУ Дерибаса, несколько старых членов партии и среди них актера, члена правления нашего театра, ведшего кампанию против меня. Когда я вошел, никто не обратил на меня внимания. Даже сама хозяйка как будто не заметила моего появления. Она глазами указала мне место за столом».
Да, это была Артёменко. Вспоминая предсовнаркома, великий артист как будто вживался в его роль: «Рыков был настроен поэтически. Мягко развалясь на стуле, он медленно и вяло ел, непрестанно посмеиваясь неопределенным, слабым смехом. Перегнувшись к нему всем туловищем, жилистый человек, отвернув рукав своей рубашки (он был без пиджака), показывал ему следы уже заживших, сильно исковеркавших его руку ран… Рыков слушал и не слушал… он, все так же мягко и все с тем же смешком, рассказал, как не так давно он приказал по телефону расстрелять пятерых крестьян, пойманных с хлебом. Что-то смешное чудилось Рыкову в этом факте теперь, когда он слегка выпил и был в благодушном настроении. Взгляд его во время рассказа упал и на меня. И прежде, чем я успел отдать себе отчет, я кивнул ему одобрительно головой и улыбнулся. Отвращение к самому себе заставило меня встать и выйти из столовой. Хотелось хоть несколько минут побыть одному».