Трибунал
Шрифт:
– Но не обязательно же самому брать в руки оружие, – начал философствовать Хацкеле-ев, – иногда и словом можно убить вернее, чем наганом. Я вот, знаете, скверный стрелок. Но я сражался на Дону против белоказаков.
– Словом?
– В том числе. Вел разъяснительную работу среди сельской бедноты. А потом эти люди брали в руки винтовки и убивали врагов.
– В чем все-таки меня обвиняют?
– Сейчас… – Хацкелеев снова с головой погрузился в бумажный кавардак письменного стола, ничего не нашел и комично развел руками. – Следственный комитет завален жалобами. Работаем в две смены, рук не хватает. К концу
– Не имею ни малейшего представления, о чем вы говорите.
Отец Михаил видел, что рассеянность комиссара наиграна и что тот хочет хитростью заставить его свидетельствовать против самого себя.
– Хорошо, – пожал плечами Хацкелеев, – я буду конкретен. Двадцать четвертого июля вы произнесли речь перед прихожанами, упомянув в ней о том, что советская власть убила Николая Романова.
– Ах вот вы о чем… Да, действительно, я прочел в вашей большевистской газете о расстреле Николая Романова. Это известие меня потрясло своей бессмысленной жестокостью.
– Вы считаете, что в этом действии не было смысла? – быстро перебил его Хацкелеев.
– Нет, определенный смысл, конечно, был – Николай Романов мог быть опасен для Советов как символ.
– То есть вы признаете целесообразность казни Романова?
– Ничего я не признаю.
Отец Михаил начал уставать от этого липкого любопытного взгляда и от какой-то странной нечеловеческой логики следователя. «Не люди – бесы», – вдруг подумал он и тряхнул головой, чтобы отогнать недостойные мысли. Нет, вовсе не бес, а человек сидел сейчас перед ним. Человек, сотворенный по образу и подобию Божию, любимое Его создание, ничуть не менее достойное спасения, чем все остальные.
– Вы сказали, что Николай опасен, – добросовестно напомнил ему Хацкелеев.
– Я попытался воспроизвести вашу логику, возможно, неудачно. Сам я ничего такого не думаю.
– Вы осудили власть Советов за это?
– Я ничего не сказал о власти Советов, – твердо, как только мог, ответил отец Михаил и понял, что сказал неправду. Не совсем правду.
К восстанию он не призывал, но разве он его не хотел? Если бы случилось это самое восстание, разве он не был бы этому рад? От лукавых и двоедушных мыслей отцу Михаилу стало нехорошо, и он заговорил быстро и сбивчиво:
– Я монархист, я считаю, что лучший строй для России – это монархия, но раз царя больше нет, раз он отрекся… Значит, я как христианин буду подчиняться той власти, которая придет ему на смену.
– Не очень-то вы нам подчиняетесь, – заметил Хацкелеев.
– Назовите закон, который я нарушил, и я с радостью понесу наказание!
– Агитация против власти – вам этого мало?
– Не было никакой агитации…
– Смотрите, какая штука получается, – заметил следователь неуверенно, как бы советуясь с обвиняемым, – поправьте меня, если я не прав. Высшей ценностью для христианина является… Вера, так?
– Так.
– А те, кто посягают на нее, – враги Церкви, так?
– Я не понимаю, что значит «посягают»… Ну, предположим…
– Веру надо же защищать?
– Да.
– Советская власть посягает на веру…
– Да,
но…– Спасибо, достаточно, товарищ. Вы сказали ключевое слово: «да».
– Ничего я не говорил, – заспорил было отец Михаил.
– Вы когда-нибудь сомневались в бытии Божием? – внезапно спросил Хацкелеев.
– Зачем вам?
– Да или нет?
– В бытии – нет, не сомневался, – со вздохом ответил священник.
– А в чем сомневались? – с интересом спросил Хацкелеев. От него, как от опытного юриста, не укрылась легкая заминка отца Михаила.
– Будете склонять меня к атеизму?
– Упаси боже! – серьезно сказал Хацкеле-ев, и имя Божие в его устах прозвучало как издевательство. – Я к тому это, что вы с такой готовностью декларируете лояльность нашей власти, нисколько не сомневаясь как будто в ее законности… А я вот, большевик и коммунист… Сомневаюсь. Считаю, что сомнение есть неотъемлемое право мыслящего существа.
– Вы, стало быть, сомневаетесь в законности того дела, которому служите? – удивился отец Михаил.
– Был у меня такой случай, – ответил Хацкелеев невпопад. – Я только вернулся с фронта. Был ранен, воевать больше не мог, ну, да это не важно… Первое мое дело здесь – выездная сессия трибунала. Знаете, что это такое?
– Простите за прямоту – грабеж?
– Именно! – обрадовался Хацкелеев. – Я там для проформы был. Не при делах. Местные богатеи запрятали зерно. Ну, что вы усмехаетесь? Они его на самом деле спрятали от народа. И вот один комиссар ретивый велел ударить в колокол, чтобы собрать народ на сходку. А у попа дочка была – небесное создание тринадцати лет. Привыкла, видать, командовать паствой. Она и говорит, мол, дать приказ бить в колокол может только поп.
– Настоятель.
– Как?
– Ну, главный поп в церкви. Начальник церкви, по-вашему.
– Как вы в Серафимовском?
– Да.
– Ну, так вот, девочка сурово так одернула нашего товарища из ЧК. И он мне: «Давай, оформляй как к/р».
– Простите?
– Контрреволюционная пропаганда.
– Да как же можно судить ребенка? Это же…
– Незаконно?
– Я хотел сказать, что это бесчеловечно.
– Да, – кивнул Хацкелеев, – даже более, чем вы думаете. Рассказать, что сделали в ЧК с этой девочкой?
– Не надо!
– Будь я ее отцом, – продолжал рассуждать Хацкелеев, не обращая внимания на слова отца Михаила, – я бы поднял восстание. А вы?
– Что – я?
– Ну, если бы я ворвался в ваш дом, забрал вашу дочь, надругался над ней, неужели бы вы и тогда продолжали говорить, что, мол, власть от Бога?
– При чем тут вы и власть?
– Я представитель.
– Вы представитель власти, пока действуете в рамках закона. А когда вы выходите за эти рамки, вы просто бандит с большой дороги.
– Отлично сказано! – снова обрадовался Роман Давидович. – Значит, вы считаете, что советская власть – это бандиты с большой дороги? Я вас правильно понял?
– Нет, вы поняли меня неправильно…
– Хорошо, прочитайте и распишитесь, – холодно произнес Хацкелеев, протягивая отцу Михаилу протокол допроса.
– Мне очень жаль, – сказал тот.
– Чего же?
– Вы ведь не хотели, чтобы ту девочку постигла такая страшная судьба, и вам, наверное, совестно?
– Совесть – буржуазный предрассудок, – усмехнулся Хацкелеев.