Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Тридцать три урода. Сборник
Шрифт:

И голос мамин, спотыкаясь о безысходные мысли, заминается, потухает…

Зовет ужинать дворецкий с крыльца. И слышу по аллее перебойный, звонкий, бойкий стук многих подков, и дрогнуло, и забилось, замирая сладким перебоем, на миг радостное, на миг свободное, одичалое сердце.

Прискакала сестра с братьями и соседней молодежью, соскочила со вспотелой лошади, пышно дышащей, одичалой от прерванного упоения скачкою.

— Мама, как мы голодны.

Из бледного, тонкого лица милой сестры горят диким огнем голубые глаза, и ноздри тонко расширяются, вдыхая воздух.

Смущенно мама улыбается. Мама любит, когда мы счастливы. Мама часто говорит при мне старшим:

Жизнь страшная!

И какие у мамы делались тогда затихшие, поглощенные ужасом глаза!

— Радуйтесь, деточки! Бедненькие, коротенькие, радуйтесь!

И я не понимала, отчего мы коротенькие и отчего вдруг слезы вытекают, скупые и едкие, из тех синих глаз с большими белками…

За ужином в большой столовой, разделенной на две части высокими пилястрами и стенами оранжерейных растений, не дружная с другими, не кричу «ура» на блюдо-исполина с чудовищными, красными, клещатыми раками. Противен ростбиф сукровичный и пахучий, и даже варенец, золото-карий, жирный, сметанный, — не ем.

— Что с нею?

Молчу. И думаю. Думаю: отчего так устроили? Отчего? Отчего? Да отчего же не устроить не так? Не отдать? Отчего не отдать?

— Мама, отчего не отдать?

— Что отдать?

— Все, все! Чтобы можно было ужинать!

Мама не понимает. Что-то говорит… Потом вдруг поняла, и слова споткнулись и поутихли. Виновато оглядывает родные лица.

Но те смеются:

— Если отдать ужин, то и совсем не поужинаешь!

Они не поняли. Я заплакала и вышла.

А вечером, уже засыпая, слышу голос сестры, и мама защищается, робея:

— Ну что же, что бумажная? Я ведь вас, детей, ничего не лишаю. Впрочем, за границей многие носят бумажное белье. А мне совсем все равно… И несколько рублей лишних… на бедных…

II. Лес

В лесу я нарочно заблудилась.

Держась к солнцу левым плечом, я шла самою гущею, краем болота и через луговины прогалин до тех пор, пока не стало больше слышно призывных, ручных ауканий, и шорох падающих веток, переклик птиц, и в высоте пение вершин деревьев — стали единственно слышными.

Шляпа на затылке, болтается на резиночке. Большая тяжелая корзина уже полна, и по животу хлопает широким карманом подвязанный передник, отдувшийся, тоже тяжелый грибами. Башмаки и чулки за плечом, а мысли за много земель в земле невозможной, кочевой и свободной. Я царевна кочевого народа. Грибы — моя добыча. Все опасности я побеждаю, все утомления переношу — для добычи.

Вот среди леса поляна. Там отдохну, сложив тяжелые ноши.

Тесными рядами обступили ее осины и березы. Трава растет на ней мягкая, пышная, цветистая, стоит в траве звон и гудение диких пчел, и пахнет сладким медом, пряной мятой и березовым листом. Но к благовониям ленивого луга примешался еще один запах. Он беспокоит мой нос, и отдых отлетает… нужно еще поискать, еще добыть.

Вот же они между стволами у корней осины! Алеет нетронутое, невиданное богатство. Есть такие большие, что как китайские беседки лиловато-красные. Эти уже стары и червивы. Не сталкиваю ногою — грубо. Пускай сами в свободном лесу… Вот другие моложе, еще едва над землей, крепенькие купольчики на серых, ядреных стволиках. А вот совсем нерожденные!

Выкапываю их жадными пальцами и под мягкой, сочной прелью осенних листьев любуюсь восторженными глазами на головки еще совсем желтовато-розовенькие и тело совсем крепенькое, еще даже без губки. Эти-то и пахнут: эти-то я и срывала из-под осенней прели. У царевны острое обоняние.

Но куда их взять? И срываю шляпу. В несколько минут шляпа полна молодыми подосиновиками.

А

там уже на траве, краем берез, завидела светло-каштановые подберезовики — золотистые, русые луговики на нежных, стройных, белых ножках. Надо и их. Нельзя оставить… Куда? Снимаю юбку и увязываю набранную кучку в нее. Как понесу?

А вот подальше вдоль берега гладкое местечко.

Боже, сколько сыроежек! Я их презираю, конечно, но эти — такие чистенькие, ярко-желтые, бледно-розовые, лиловые и пурпуровые, к блестящей кожице пристали желтенькие резные листики березы, в своих пупочках они хранят еще свежие капли росы. Куда? О Боже, куда… Чулки!.. Да, отчего же? У царевны ноги чистые, ничего что загорели и в земле. Земля чистая. Да и не носит царевна чулок. Она купалась в пруду и едва успела обуться и вскочить на долгушу.

И засовываю бережно новый избыток в один из чулков. Второй, уже наученная щедростью лесной, берегу на другой случай. Об отдыхе уже не думаю. Не время, да и загорелась душа.

Вот и другой случай: там, посередине поляны, солнце предзакатное затопило три высоких сосны, а под соснами, конечно, рыжики!

Бегу туда. Милая, ласковая трава, как бархат, мягка усталым ногам, наколотым немилостивым валежником.

И рыжики! Как кровь — их сок, и чистое, рыжее, хрусткое тело! Полон чулок, и полно исполнение моих желаний. Успокоена душа лесным богатством, избытком большого, дикого, вольного леса, бескрайнего…

Падаю в теплую смолистую хвою. Валяюсь в ней, трусь спиною и обнаженной головой, потом зарываю лицо, и дышу, и радуюсь.

Доползаю по скользкой хвое диким зверьком до травы. Теперь царевна — зверек. Лисичка? Кротик? Барсук? Просто зверь, особенный такой, в какой обращается кочевая царевна, чтобы ускакать от людей. Потому что люди скучны и не понимают кочевников.

Малина. Дикая малина. Дикая лесная малина! Зверек-царевна, ползя дальше, подполз к кустикам лесной, пахучей малины. Эти звери питаются лесною малиной. Они становятся так на задние лапы, как я теперь, и передними срывают ягоды, набивая ими рот.

— Ау! Ау! Ау!

Вскакиваю, и бьется в переполохе сердце.

Где же голоса?

Где солнце?

Ах, Боже, уже солнца нет! Уже вспыхнуло пылкое зарево, замелось над зеленым лесом.

Но где же? — Слева? Справа?

Если стать, так стать, — то слева, а если так — то справа.

Как же я шла к поляне? Не упомню. Откуда вышла на поляну? Не упомню. В скользкой хвое завертелась так, что все стороны одной стали. Верно, давно уже, до поляны, повернула, бегая за добычей так, что держала к солнцу правым, а не левым плечом, и вышло, что вот они здесь близко и кричат еще и еще.

— Ау! Ау! Вера-а-а. Ау-у-у!

Не отвечаю. Не люблю отвечать людям в лесу. Но вечер, конечно, — хотя день и будет тянуться всю белую ночь.

И бреду неохотно на зов.

Дымит костер на большой сенокосной поляне, что у Чёртова болота. Гонит дымом мух от лошадей. Плетусь к телеге, привезшей вместе с ужином и пять пустых бельевых корзин. Бельевые корзины стоят теперь рядышком и все полные. Едва умещаю свой богатый вклад.

Вокруг второго костра семья ужинает. Притащено из стогов прошлогоднего сивого сена, и братья с гувернером лежат на нем, вытянувшись на животах. Так же и старший; что-то говорит маме несколько скрипучим голосом. Сестра лежит на спине, глядит прямо вверх, в бледно-зеленое, бессонное небо, что-то думает молча. Не мигает. Возле мать, гувернантка. Надя — жена брата старшего с Колюшкой грудным и его няней. Костер догорел. Уже не дымит. Крупные, насквозь прокаленные угли светятся, потом медленно покрываются синей пленкой пепла.

Поделиться с друзьями: