Тридцатая любовь Марины
Шрифт:
Марина взяла у него коробку:
– Спасибо тебе…
–Да не за что, Мариш. До субботы.
Его пальцы украдкой пожали ее запястье.
Марина кивнула и стала спускаться в подземный переход по залитым жидкой грязью ступеням.
Метро было переполнено. В поезде ей уступил место какой-то подвыпивший мужчина, по виду стопроцентный слесарь.
Марина села и, не вслушиваясь в его сбивчивые портвейновые речи сверху, вытянула из-под бечевки опись заказа:
март 1983
Колбаса сырокопченая 1 4-24 4-24
Кета
Икра кетовая 1/140 1 4-20 4-20
Икра зернистая 1/56 1 3-00 3-00
Крабы 1/420 1 2-40 2-40
Печень трески 1 /320 1 0-95 0-95
Огурцы консерв. 1/510 2 0-44 0-88
Говядина тушеная 1/250 2 0-68 1-36
Судак в томатном соусе 1/350 1 0-58 0-58
Ветчина 1/454 1 1-90 1-90
Язык в желе 1/350 1 1-23 1-23
Коробка 0-32
Конверты 0-03
Итого 25-00
«Четвертак подарил мне», – подумала Марина, 6пряча листок в карман, – «А заказики ничего у них. Ребята будут рады…»
Слесарь что-то бормотал наверху, уцепившиськостлявой рукой за поручень.
Марина посмотрела на него.
Темно-синее демисезонное пальто с огромными черными пуговицами, засаленными лацканами и обертыми полами нелепо топорщилось на его худощаво скособочившейся фигуре. Свободная рука сжимала сетку с завернутой в «вечерку» сменой белья, широкие коричневые брюки вглухую наползали на грязные ботинки. На голове косо сидела серая в крапинку кепка, пестрый шарф торчал под небритой челюстью.
От слесаря пахло винным перегаром, табаком и нищетой, той самой – обыденной и привычной, бодрой и убогой, в существование которой так упорно не хотел верить улыбающийся Марине слесарь.
Подняв руку с болтающейся сеткой, он отдал честь, приложил к свежестриженному виску два свободных пальца с грязными толстыми ногтями:
– Ваше… это… очень рад… рад… вот так…
Сетка болталась у его груди…
Больше всего на свете Марина ненавидела Советскую власть.
Она ненавидела государство, пропитанное кровью и ложью, расползающееся багровой раковой опухолью на нежно-голубом теле Земли.
Насилие всегда отзывалось болью в сердце Марины.
Еще в детстве, читая книжки про средневековых героев, гибнущих на кострах, она обливалась слезами, бессильно сжимая кулачки. Тогда, казалось, что и ее волосы трещат вместе с пшеничными прядями Жанны д'Арк, руки хрустят, зажатые палачами Остапа в страшные тиски, а ноги терзают чудовищные «испанские сапоги», предназначенные для Томмазо Кампанеллы.
Она ненавидела инквизицию, ненавидела Куклуксклан. ненавидела генерала Галифе.
В семнадцать лет Марина столкнулась с хиппи. Они открыли ей глаза на окружающий мир, стали давать книжки, от которых шло что-то новое, истинное и светлое, за что и умереть не жаль.
Дважды она попадала в милицию, и эти люди в грязно-голубых рубашках, с тупыми самодовольными мордами навсегда перешли в стан ее врагов. Это они стреляли в Линкольна, жгли Коперника, вешали Пестеля.
Один раз Солнце взял ее «на чтение».
Читал
Войнович на квартире одного пианиста. Так Марина познакомилась с диссидентами.За месяц ее мировоззрение поменялось до неузнаваемости.
Она узнала что такое Сталин. Она впервые оглянулась и с ужасом разглядела мир. в котором жила, живет и будет жить.
«Господи», – думала она, – «Да это место на Земле просто отдано дьяволу, как Иов!»
А вокруг громоздились убогие дома, убогие витрины с равнодушием предлагали убогие вещи, по убогим улицам ездили убогие машины. И под всем под этим, под высотными сталинскими зданиями, под кукольным Кремлем, под современными билдингами лежали спрессованные кости миллионов замученных, убиенных страшной машиной ГУЛАГа…
Марина плакала, молилась исступленно, но страшная ж:изнь текла своим убогим размеренным чередом.
Здесь принципиально ничего не менялось, реальное время, казалось, давно окостенело или было просто отменено декретом, а стрелки Спасской башни крутились просто так, как пустая заводная игрушка.
Но страшнее всего были сами люди, – изжеванные, измочаленные ежедневным злом, нищетой, беготней. Они, как и блочные дома, постепенно становились в глазах Марины одинаковыми.
Отправляясь утром на работу в набитом, надсадно пыхтящем автобусе, она всматривалась в лица молчащих, не совсем проснувшихся людей и не находила среди них человека, способного удивить судьбой, лицом, поведением. Все они были знакомы и узнаваемы, как гнутая ручка двери или раздробленные плитки на полу казенного туалета.
Не успевали они открывать свои рты, как Марина уже знала, что будет сказано и как. Речь их была ужасной, – косноязычие, мат, канцеляризмы, блатной жаргон свились в ней в тугой копошащийся клубок:
– Девушк. а как вас звать?
– Я извиняюсь конешно, вы не в балете работаете?
– Вы не меня ждете?
– Натурально, у меня щас свободный график. Сходим в киношку?
– У вас глаза необычайной красоты. Красота глаз на высоком уровне.
– А я, между прочим, тут как бы неподалеку живу…
Она морщилась, вспоминая тысячи подобных приставаний в метро, в автобусе, на улице.
Ей было жалко их, жалко себя. Почему она родилась в это время? За что?!
Но это была греховная мысль, и Марина гнала ее, понимая, что кому-то надо жить и в это время. Жить: верить, любить, надеяться.
Она верила, любила. И надеялась.
Надежда эта давно уже воплотилась в сокровенную грезу, предельная кинематографичность которой заставляла Марину в момент погружения забывать окружающий мир.
Она видела Внуковский аэродром, заполненный морем пьяных от свободы и счастья людей: заокеанский лайнер приземляется вдали, с ревом бежит по бетонной полосе, выруливает, прорастая сквозь марево утреннего тумана мощными очертаниями. Он еще не успевает остановиться, а людское море уже течет к нему, снося все преграды.
Марина бежит, бежит, бежит, крича и размахивая руками и все вокруг бегут и кричат, бегут и кричат.
И вот бело-голубая громадина «Боинга» окружена ревущим людским морем. Открывается овальная дверь и в темном проеме показывается ЛИЦО. Широколобое, с узкими, обрамленными шкиперской бородкой щеками, маленьким, напряженно сжатым ртом и неистово голубыми глазами. И в них, в этих мудрых, мужественных глазах великого человека, отдавшего всего себя служению России, стоят слезы.