Тридцатая любовь Марины
Шрифт:
ОН выходит из проема на верхнюю площадку подкатившегося трапа, выходит в том самом тулупчике, прижимая к груди мешочек с горстью земли русской.
Людское море оживает, вскипает безумными валами, Марину несет к трапу, она оказывается у подножья, она видит ЕГО совсем близко. А ОН, там наверху, залитый лучами восходящего солнца, поднимает тяжелую руку и размашисто медленно крестится, знаменуя Первый День Свободы.
И все вокруг крестятся, целуются, размазывая слезы.
И Марина тоже крестится и плачет, крестится и плачет.
И Солнце Свободы встает, затопляя все своим светом…
– Да
Дверь распахнулась. Марина вошла в узкий и короткий коридорчик, тесно заваленный и заставленный.
– Ау… – негромко позвала она, морщась от режущей руку коробки.
Послышалось нарастающее шарканье разношенных тапочек, Люся вошла в коридор:
– Маринка! Привет…
– Привет… держи быстро, а то руки отваливаются…
– Что это? – Люся приподняла коробку и, пошарив ладонью по обоям, щелкнула выключателем, – Ух-ты упаковано как сурово…
– Это вам.
– А что это? Диссида?
– Да нет. Распакуй, узнаешь…
– Да ты раздевайся, проходи… Мить, Маринка пришла!
– Слышу, слышу, – худощавый, коротко подстриженный Митя заглянул в коридор, – Привет.
– Привет, Мить, – Марина повесила плащ на один из огромных корабельных гвоздей, поправила свитер и пошла за исчезнувшими хозяевами.
В проходной комнате никого не было – Люся на кухне распутывала цековские узлы на коробке, Митя чем-то щелкал в своей комнатенке.
Марина осмотрелась, потирая онемевшую руку.
Эта комната, увешанная картинами, книжными полками, фотографиями и репродукциями, всегда вызывала у нее желание потянуться до хруста, закурить и блаженно рухнуть на протертый тысячами задниц диван.
Как много всего было в этой комнате, под матерчатым, полинявшим от табачного дыма абажюром.
Марина вдохнула и знакомый невыветривающийся запах табака качнул память, оживляя яркие слайды минувшего: немногословный Володя Буковский ввинчивает в пепельницу сигарету, просит Делонэ почитать новые стихи… строгий молчаливый Рабин неторопливыми движениями распаковывает свою картину, на которой корчится желто-коричневый барак со слепыми окошками… бодрый, подтянутый Рой Медведев что-то быстро говорит, сдержанно жестикулируя… улыбчивый круглолицый Войнович читает «Иванькиаду», прерываясь, чтобы дать угаснуть очередному взрыву смеха… американская корреспондентка поднимает увесистый «Никон», нацелив выпуклый глаз объектива на оживленно беседующих Сахарова и Митю… весело поблескивающий очками Эткинд стремительно целует руку вошедшей Чуковской – высокой, седовласой, осанистой…
– Маринк… откуда роскошь такая? Где ты? Иди сюда! – крикнула из кухни Люся.
Марина прошла к ней.
Удивленно глядя на нее, Люся держала в руках батон колбасы и банку с икрой:
– Не понимаю…
– Поймешь, когда съешь, – усмехнулась Марина, перешагивая через пушистого кота, – Это вам к Пасхе.
– От кого?
– От ЦК КПСС.
– Ну, серьезно?
– Да не все ли равно, от кого? От меня!
– Роскошь какая… спасибо… а сколько я должна, Мариш?
– Чашку чая. И пожрать чего-нибудь…
– Нет. ну как же… Митя! Митька! Марин, но я заплачу, у нас шас есть…
– Ладно, заткнись.
Митя вошел в кухню, приветливо улыбнулся Марине:
– Ты
просто девушка из Голливуда. Что это?– Жратва.
– Кому?
– Вам.
– От кого?
– От сочувствующих диссидентскому движению в СССР.
Засмеявшись, он взял банку:
– Так. Судак в томатном соусе. Невероятно.
Марина вытянула из лежащей на столе пачки сигарету, закурила:
– В лагере не так кормили?
– Почти так. По праздникам рябчиков давали с икрою паюсной и с кувшином шабли.
– Ну вот. Набирайся сил. Для будущих классовых битв.
– Спасибо. Мы наш, мы новый мир построим… Люсь, отрежь попробовать.
– Сейчас я всем нарежу, подожди… – мотнула головой Люся. убирая продукты в пузатый облупленный «ЗИЛ».
– За такую снедь, Мариночка, я тебе презентую одну книжонку, – Митя положил руку на ее плечо, – Пошли.
В его комнатенке было тесней, чем в коридоре,– бумаги, книги, пачки фотографий теснились на грубых дощатых полках, лежали грудами на столе и кровати. На стуле беззвучно мотал бобины роскошный японский магнитофон.
– Ух ты, чудо какое. Я раньше не видела у тебя…
– А раньше и не было, – равнодушно отозвался Митя, – Неделю всего.
– Привезли?
– Ага. Жалко загонять, но придется…
– Мани, мани?
– Да. Сейчас как никогда нужны…
Бобина кончилась и, похлестывая кончиком пленки, остановилась.
– Так. Где-то здесь… – Митя. словно слепой, провел рукой по книжным корешкам, – Ага. Вот она…
Вытащив новенькую книжку, он передал Марине:
– На. Читай и радуйся.
– Спасибо, Митенька, – улыбнулась она, рассматривая обложку с темной фотографией какого-то старика и белым крупным шрифтом: МЕЖДУ СОБАКОЙ И ВОЛКОМ.
– Ты «Школу для дураков» читала?
– Ага. Ты же мне и давал, еще до посадки.
– Хорошая книжка?
– Ничего.
– Он мне нравится. Не знаю почему, но нравится. Хотя Гроссман, конечно, ближе.
Митя ласково посмотрел ей в глаза.
Улыбнувшись, она отвела взгляд:
– Ты как-то изменился…
– А ты вот не меняешься. Все такая же нимфа.
– Нимфетка?
– Ну, из нимфеток ты выросла.
Минуту они простояли, рассматривая друг друга.
– Чааай пииить! Ребяяята! – прокричала на кухне Люся.
Вскоре они уже сидели за квадратным кухонным столиком, покрытым все той же старой-престарой клеенкой, начисто утратившей свой рисунок.
Марина отхлебнула обжигающий чай из большой глиняной кружки и провела пальцем по клеенке.
За этим столом в свое время пересидели, выпив сотни литров крепкого Люсиного чая, почти все известные правозащитники, диссиденты, писатели и художники.
И пили многие наверно из этой глиняной «гостевой» кружки – грубой, серовато-коричневой, поблескивающей глазурью…
Марина снова отхлебнула, разглядывая в чае свое отражение.
Этого края с небольшой извилистой трещинкой касались губы Сахарова, Орлова, Якунина, Щаранского, Даниэля, Синявского, Владимова, Буковского, Копелева, Роя и Жореса Медведевых…
И ОН тоже касался этого края.
Марина вздрогнула, провела языком по трещинке. Вот здесь были ЕГО твердо сжатые губы…
– Ты что задумалась? – спросила Люся, отправляя в рот тоненький ломтик колбасы.