Трилогия Мёрдстоуна
Шрифт:
Нет! Речь! Речь! — кричали из публики.
Минерва громко застонала, но, поймав на себе взгляд Глории Раусвел, притворилась, что просто рыгнула, и закрыла лицо руками. В щелочки между пальцами она видела, как многоученый доктор одной огромной ручищей перехватывает Филипа за руку, а вторую вскидывает в величественном жесте, способном утихомирить даже сатуриалию свинопасов.
— Как вам, без сомнений, известно, — провозгласила Парагус, — получателю Натвелловской премии достается небольшое, однако, хочется верить, не совсем уж незначительное материальное поощрение. Кроме того, он или она традиционно получает уникальный и искусно сработанный артефакт, чтобы не говорить — трофей, который, как мы — мои коллеги по жюри и я — надеемся, останется с ним дольше, чем… э-э-э…
— Деньги, — пьяным голосом выкрикнул кто-то.
— Именно.
Потрясенные вздохи, шепотки, обмирающие от восторга возгласы и очередной атональный аккорд, на этот раз с явственно-эротическим оттенком. Синий занавес раздвинулся, демонстрируя вырисовывающуюся на фоне розоватого тумана тоненькую, но соблазнительную фигурку. Когда света чуть прибавили, стало видно, что американская актриса одета, как Месмира в момент ее изгнания. Под темно-синей мантией она носила лишь тончайшую и воздушную серебристую кольчужку в обтяжку, неосмотрительно, зато отважно оставляющую значительную часть знаменитого фасада своей обладательницы открытой любой опасности. Бледное утонченное личико обрамляли волны черных, как вороново крыло, волос, и вся она казалась сотканной из лунного света и полночных облаков.
Она приблизилась к Филипу (который, как со стыдом заметила Минерва, откровенно выпучил глаза), потупившись и держа что-то перед собой в сомкнутых ладонях. Когда они с Филипом оказались лицом к лицу, она пробормотала что-то — так тихо, что даже в воцарившейся вокруг наэлектризованной тишине было слышно только ему. Филип продолжал тупо таращиться, так что она забормотала снова.
Наконец он опустил голову, и актриса раскрыла ладони, демонстрируя медальон на цепочке, которую она надела ему через голову. Филип не шелохнулся. Минерва была уверена, что знает причину. Как, судя по пробежавшей по залу волне завистливых шепотков и цоканья, знали и остальные зрители. Его положение позволяло невозбранно наслаждаться видом знаменитого бюста Линтон, а учитывая хрупкую архитектуру ее костюма, вполне возможно и прочими чудесами, скрывающимися в тенях ниже. Со всей очевидностью утопический профессор из Гейтсхеда именно это себе и представлял; его чело над сощуренными бровями покрылось жемчужинками влаги, точно запотевший теплый сыр.
Наконец Арора взяла голову Филипа в руки и подняла ее. Когда он распрямлялся, медальон качнулся и лег ему на рубашку спереди. Филип накрыл его левой рукой, прижимая к груди собственническим и оберегающим жестом. Арора расцеловала Филипа в обе щеки и удалилась, отступила в туман, из которого появилась.
Призывы произнести речь зазвучали с новой силой. Минерва закрыла глаза, надеясь обрести в уголке личной тьмы мужество вынести неизбежное унижение. А когда вновь открыла, рот сам собой последовал их примеру.
Филип стоял за трибуной в почти диккенсовской позе, правой рукой держась за край, а левую все так же сжимая на груди. Благодаря причудам освещения казалось, одежда на нем ничуть не болтается. Выражение на его лице могло бы принадлежать милостивому хану или царю, призванному благословить сельскую свадьбу. После чего он произнес речь — без всяких шпаргалок. (Никаких шпаргалок и не было. Минерва знала. Она обыскала его костюм и ничего не нашла. «Где чертова речь, Филип?» — спросила она. А он ответил из ванны: «Насколько я знаю, Минерва, там же, где чертова книга».)
Говорил он тринадцать с половиной минут — сложными, отточенными и гладкими фразами, без запинки. Минерва и половины не поняла. Ни тогда, ни позже, когда его речь напечатали дословно в «Лондонском книжном обозрении», ни когда она — с пространнейшими примечаниями — появилась в РВМ.
Начал он с того, что поблагодарил судей поименно (хотя, как твердо знала Минерва, понятия не имел, кто они такие вообще). Потом с аналитической дотошностью расхвалил остальные книги из шорт-листа (хотя, как твердо знала Минерва, не читал ни одной из них). И воистину, похвала его была столь точна и исчерпывающа, что все остальные авторы остались глубоко благодарны как ему за такую малость, так и судьбе за то, что этой малостью он ограничился. Затем он взялся многоучено, но страстно защищать — нет, восхвалять —
фэнтези. Подобно величественному интеллектуальному зверю он промчался галопом по всему полю, задержавшись попастись на Овидии и Плинии, на фразеровской «Золотой ветви» и питательном беттельгеймовском исследовании волшебных сказок, на богатых трюфелями угодьях Толкина, Льюиса и Ле Гуин, на острой сочности Картера и Ланаган. Он одобрительно принюхался к Пратчетту — «абсолютно sui generis» — Хобану и Гарнеру, но миновал их, не отведав. Насытившись, он с ледяным отвращением осудил моральный релятивизм, характерный для столь многих современных «реалистичных» подростковых книг, их зацикленность на убогих домашних проблемах, подхалимское желание угодить повестке дня, фальшивое сочувствие ущемленным и неблагополучным, страх перед непознаваемым. Только фэнтези, с жаром подчеркнул Филип, может увлечь детей в магическую чащу, где собраны древнейшие мифы человечества, а там вручить им оружие и средства противостоять всем гренделям, смогам и мегрумам, пугающим расцветающую душу, и изгнать их навек.Когда он закончил речь, настало молчание, подобное молчанию моря за миг до цунами; а когда шквал аплодисментов наконец разразился, сила его унесла Филипа со сцены и выплеснула на прежнее место рядом с Минервой.
— Откуда все это на хрен взялось? — вполне логично спросила она.
На лицо Филипа отчасти вернулось знакомое остекленение. Он прикоснулся к груди, к тому месту, где висел медальон.
— Отсюда, — сказал он. — Мне кажется.
3
Филип не сразу отыскал на привокзальной парковке Эксетер-Сент-Дэвидса свою машину, хотя на фоне автомобилей помельче она бросалась в глаза, точно боевой исполин из разряда толстокожих. (Даже сейчас, спустя столько времени, он все еще ловил себя на том, что машинально высматривает свой жуткий старенький фордик.) Выцепив наконец свою зверюгу, он обнаружил, что на покрывале красно-бурой пыли, скопившейся на заднем конце, выведены буквы КАЗЕЛ. Филип миг-другой постоял, рассматривая это почему-то иностранное с виду слово и нашаривая в кармане лазерный брелок с ключами. Со второй попытки лексус пискнул, мигнул фарами и отперся со звуком, до сих пор приводящим Филипа в восторг.
Вуаля!
Он залез на водительское сиденье, позволяя себе насладиться тем, как нежно обхватывает зад кожаное сиденье, как легонько подсвечивается ассортимент волшебных переключателей. Откинувшись на рельефный подголовник, Филип поднял взгляд на коренастую башню, которая притулилась на нависающем над рекой и железной дорогой холме (во времена, когда по мезозойскому Эксетеру рыскали жуткие ящеры, это был морской утес из песчаника). Это чудовищно несуразное здание — какой-то колледж — сейчас, под вечер, было залито жемчужным свечением и казалось почти изящным, невесомым. А потом в голове у Филипа кто-то произнес: «Время натягивает башмаки» — и Филип потянул ремень безопасности поперек туловища.
И в тот же миг оно возникло снова — то пульсирующее стеснение в груди, которое он впервые ощутил на церемонии: как будто под кожей вдруг возникла крабовидная туманность, тянущая электрические щупальца во все доселе неведомые трещины, наполняющая его словами и кинематографическими образами. А в ухе, в самой глубине, заскрипело перо, зашелестел хриплый неясный шепот.
За лобовым стеклом внезапно образовалось что-то вроде огромной всасывающей воронки. Парковка, оживленная дорога за ней, красновато-фиолетовые огни «Премьер-Инн» и взбирающихся вверх по холму пансионов исчезли, сменились дикими запустелыми склонами, на которых творились невидимые, но жуткие зверства. Башня колледжа, зазубренная и пылающая, торчала на фоне зеленого неба. Вампироподобные тени лились сплошным потоком из верхних окон и выписывали в дымчатом поднебесье огромные спирали — точно роящаяся стая исполинских скворцов.
С Филипом вдруг приключилось что-то головокружительно-телескопическое. Он обнаружил, что находится почти у самого пожарища, почувствовал на лице дыхание огненного пекла, ощутил, как во впадинке между ключицами скапливается испарина — но повернуть назад не мог. Он видел раньше во сне массивные врата Университета и теперь узнал древние письмена над ними. Знал он откуда-то и то, что огромные двери вот-вот откроются — и они и в самом деле начали медленно открываться, выпуская наружу красное зарево. Филип крепко зажмурился.