Тронка
Шрифт:
Двигатели! Не сохранились ли где-нибудь в глубине судна двигатели? Нельзя ли как-нибудь их запустить, вернуть к жизни, сдвинуть всю эту махину с места? Днем он спустится и туда, в машинное отделение, все обследует, обшарит. А покамест на этом стальном гиганте бьются лишь их сердца…
В свое время и здесь, на этом судне, была жизнь, ходил на нем по морю целый коллектив людей; целый мир страстей, мыслей, мечтаний носило по волнам это судно, одетое в тяжелую непробиваемую сталь. Днем и ночью несли вахту молодые моряки на своих местах, стояли у орудий боевые расчеты, а по вечерам, быть может, именно здесь, на баке, звучала гармошка, лились задумчивые матросские песни. Много таких судов теперь списывают, режут, грузят в эшелоны и отправляют на металлургические заводы, чтобы из этого металла родились тракторы, комбайны, разные умные и красивые машины… Кое-какие мелочи и он, Виталий, успел добыть из радиорубки судна, были они ему очень кстати, когда собирал свой любительский передатчик. Сюда бы ему тот передатчик, что в щепки разлетелся, оскверненный Яцубой. Позднее сам Яцуба обратился к нему уже как представитель ДОСААФа, предложил зарегистрироваться
А беда стряслась. Словно бы возмужавшим взглядом окидывает сейчас себя Виталий, обдумывает снова и снова, как это случилось и чем кончится. Неужели это все, что он успел в жизни? Неужели мрачное, как привидение из далекого прошлого, судно станет для них железным саркофагом? По сути, ничего еще не сделал в жизни, разве только примус кому отремонтировал да керогаз, а все те строившиеся и непостроенные твои корабли, они впереди, они начнут путешествие в будущее без тебя, а ты, дружище, в какое путешествие отправишься отсюда? «Отправитесь, отправитесь!.. — словно бы нашептывал какой-то злой голос. — И ты и твоя Тоня никогда не воскреснете, не вернетесь в ваши солнечные степи, на магистральные каналы, строящиеся в степи, на виноградники, что там зеленеют… Будут атомные эры, межпланетные полеты, дива-чудеса будут появляться на земле, но все это будет уже без вас, без вас…» О человеке говорят, что он великан, бог, гигант. И разве ж не так? Завладеет небом, станет властвовать над грозами, стихиями, все небо будет ему подвластно, с молниями, дождями, бурлением облаков! Все могучие силы природы покорятся человеческой воле, движению человеческой руки. А ты вот здесь не можешь сдвинуть с места кучу железного лома, не можешь высечь искру огня, не властен отвести удар от своей Тони.
Ему слышно, как Тоня дышит. Вот она шевельнулась.
— Звездно как. — Тоня поднялась, села, поджав ноги. — Я долго спала? Наверно, уже поздно? А руки как щемит от стекла… Почему ты молчишь?
— После того, что случилось, — сказал он глухо, — ты должна, Тоня… ты имеешь право меня возненавидеть.
— Что ты выдумываешь? — Тоня взяла его руку. — За что? Это я, глупая, тебя не удержала, сама поддалась… Тебе холодно?
Почувствовав, что хлопец дрожит в своей майке, она прижалась к нему, обняла, чтобы согреть.
— Прижимайся ко мне, прижимайся.
— Я уже думал плот связать, какой-нибудь «Кон-Тики», — полушутливо, словно бы оправдываясь, сказал Виталий. — Но здесь никакого дерева нет, одна только сталь.
— Если б хоть вода была, — молвила Тоня, помолчав. — А то и ночь холодная, а пить… просто сушит внутри. Это правда, Виталик, что человек дольше может выдержать без пищи, чем без воды?
— Мы будем пить морскую.
— Ее пить нельзя. Наш тато, когда развеселится, любит про того чумака рассказывать, что впервые у моря оказался. Воды много, распряг, пустил волов напиться, а они не пьют. «Вон ты какое! — удивленно крикнул он тогда морю. — Потому тебя так много, что никто тебя не пьет».
— А мы будем пить. Один французский врач доказал, что и морскую можно.
— У них и лягушат можно глотать, — ответила Тоня на это. — Но нам от этого не легче… Помнишь, Виталик, какую мы воду в Каховке пили, с кубинскими студентами, из ключа?
Виталик только вздохнул. Еще бы не вспомнить те ключи-источники на берегу Днепра, где было когда-то село Ключевое и где еще и по сей день сотни родников бьют с открытого берега, из-под корней верб да платанов… Уже нет Ключевого, на том месте стоит город Новая Каховка, а ключи остались, живут, бьют всюду: где с берега, где из-под корня, а где и просто — только разгреби землю руками, там уже и шевелится песок, набегает водичка! Холодная, взбаламученная она, но муть быстро оседает, и уже ты пьешь воду, такую свежую, прозрачную и чистую, что недаром о ней говорят: «Как слеза». Высятся там платаны могучие, кора на них как атлас, а из-под корней тоже пробиваются роднички, а одна струйка вытекает прямо из дупла старой вербы у самой земли и весело журчит по камешкам в Днепр… Из него, из этого ручейка, они и пили вместе с молодыми кубинцами, студентами Каховского техникума механизации сельского хозяйства. Почти ровесники Виталика, они жили и учились в Каховке. Правда, сначала непривычны были к нашему климату, всё мерзли, а потом привыкли, только в Днепре мало кто из них купался: Днепр для них был и летом холодный. В тот день они пришли проститься с Днепром перед возвращением на родину. Тоня первой заговорила с ними:
— Нравится Украина?
— О! — раздалось в ответ восторженное восклицание.
Они уже уехали домой, повезли на далекую Кубу приобретенные знания и память о Днепре, о вековых платанах каховских, из-под которых там и сейчас всюду бьют, журчат ключи и стекают, прозрачные, в Днепр…
Будто было это все на другой планете: и выпускной вечер с вручением аттестатов, и крымское путешествие, и цветущая мальвами дорога на Каховку. Был тот мир широкий, раздольный, полный надежд, полный жизни, а теперь вот брошены они на угрюмый остров обреченности, будто к галере прикованы, железной, неподвижной. А ведь все могло быть иначе, могло их и не занести сюда, да и самое это судно-лом давно могло быть распилено на куски где-то в крымской бухте под Севастополем. Видели же они там во время экскурсии огромный крейсер, который газорезчики раскраивали на отдельные глыбы, на большие, а потом на меньшие, на такие, чтобы
их можно было бросить в мартен. Словно кусок мыла, так легко на их глазах резали эту броню корабельную. Мощные краны подхватывали многотонный, только что раскромсанный лом, перебрасывали на берег, — там была его уже целая заваль, — а газорезчики в защитных очках висели по бортам да делали свое; струи света от них так и брызгали, и борта перекраивались, и ватерлиния горела под струями пылающего кислорода!— Ляг, Витальчик, поспи, — с лаской в голосе молвила Тоня своему неудачнику-мореходцу. — Может, хоть во сне что-нибудь надумаешь.
Нежное, ласковое чувство пробудилось к нему, какое, видимо, бывает у матери к ребенку, — такой он маленький сейчас и беззащитный, в одной майке. Свернулся клубочком, съежился, склонился ей на руки, и нежность к нему растет, и эта нежность согревает ее. Если б только было возможно убаюкать его, а когда проснется, уже ночи нет, и железа этого нет, и вместо моря уже степь вокруг, исполненная красоты и вольготности… Будут искать их, это наверняка, на весь совхоз поднимут тревогу, но искать будут где угодно, только не здесь. А может, кто и догадается? Ох, скучает по ней герлыга отца, уж он ей задаст, когда отыщет! Тато, видно, сейчас еще с овцами в степи, где-то ведет отару, пасет, может, даже и посматривает в эту сторону на окутанное звездной тьмою море, но и не догадывается, куда занесло его озорницу, юлу, вертихвостку. Закричать, завопить хотелось Тоне сейчас, чтобы он услышал. Теплой волной обдало Тоню при воспоминании об отце, о его запальчивой и гордой натуре. Каким веселым и бесстрашным становится он, когда выпьет рюмку, как всех критикует — не перечь тогда ему, все выскажет после долгого чабанского молчания! А в душе есть что-то поэтическое. Вспоминаются ей и песни его, и посаженные наперекор всему тополя, и эта его странная привычка надевать летную фуражку Петруся и красоваться в ней всю ночь у отары. «Тело ссыхается, а дух бунтует» — так сказала однажды о нем Демидиха, и таков он и есть, ее тато. Неужели она больше с ним не увидится, ни с мамой, ни со всей родней? Неужели не быть ей больше у костра в пионерлагере, где оставила столько друзей, веселья и развлечений? Через море брела, спешила, промокшая прибежала в сад на свидание и, выходит, спешила на свою беду… Представляет, как Лукия Назаровна, эта строгая и справедливая женщина, примчится к ним в кошару, набросится на отца: «Где дочь? Это она, сумасбродка, моего сына погубила!» А он тоже раскричится в ответ, ведь он не из тех, что терпят, когда посягают на его или дочери честь.
Будет, будет и там горя… Поехали купаться и утонули — вот что о них подумают в совхозе. Вспомнилось Тоне, как в позапрошлом году на Праздник урожая поехали коллективно с Центральной к морю купаться, поехали в Третье отделение, потому что там лучший пляж, и один молодой комбайнер, далеко заплыв, утонул. Искали его до ночи, да так и не нашли. Через несколько дней труп его уже в открытом море подобрал катер пограничников — лица нет, глаз нет — чайки выклевали, только по татуировке и опознали: «Шурко» было вытатуировано на руке.
А Виталик спит, измотанный горем, усталостью, спит у нее на коленях. Пускай отдохнет, тогда он, может, и в самом деле что-нибудь придумает. Она в него верит и сейчас не меньше, чем тогда, когда садилась в лодку. Видно, из этой веры в него, в его способности и родилось еще в школе ее чувство к Виталику. Для нее, из троек не вылезавшей, было просто непостижимым, как он быстро все схватывал, какой ум у него острый, в трудные минуты на выручку целому классу приходили его сметка, блеск мысли, его сообразительность. Она была уверена, что в будущем его ждет нечто необычайное, из таких скромников вырастают те, которые становятся потом известными, совершают большие открытия, а она вот его не уберегла. Сейчас он стал для нее еще дороже, нежность к нему росла, горячее чувство переполняло душу… Как она хотела бы сберечь его для грядущих дней, для всего того, что он мог бы совершить, изобрести, открыть! В своих мечтах видела его то в далеких океанах, то в звездном космическом пространстве, среди прокладывающих пути к другим планетам…
Тоня не может простить себе, что мучила его своими проказами, капризностью, ветреностью. Ведь та ревность, что изводила хлопца не раз, была и вправду чаще всего вызвана ее поведением. Нечего греха таить, сержант с полигона несколько раз проводил-таки ее домой и чуточку нравился ей. Смешной. Прощаясь, он каждый раз весело говорил: «Иду служить!»
И школьный физкультурник ей тоже нравился немножко, и летчик Серобаба, особенно его черные роскошные усы. Но ведь только чуточку, вовсе не так они ей нравились, как Виталик. Видимо, со временем он и сам это понял, потому что говорил о сержанте уже без злости и насмешливо советовал Тоне, чтобы она нарвала в парке своему бывшему кавалеру стручков дерева софоры, пусть теми стручками только мазнет по сапогам, и они сразу загорятся, никакая суконка такого блеска не даст.
Который теперь час? Скоро ли начнет светать? Звездная степь раскинулась вверху. Большая Медведица повернулась, повисла. Гроздь Стожар висит непривычно высоко и непривычно блестяще — не ночь ли степная яркости придает? А через все небо прямо над судном пролег звездный Чумацкий Шлях. Все видел он, что было, и все увидит, что будет… Над степью блестит еще одна звезда, даже непохожая на звезду, такая яркая. Никогда Тоня не видела звезд такой величины… Может, это Сириус? Или планета Венера? Или другая какая планета? Где-то в западной части неба, кажется, самолет гудит. Тоня прислушалась: да, верно, гудит. Видно, идет на очень большой высоте, еле слышен он где-то между звездами Чумацкого Шляха… Громче и громче гудит небо, и вся ночь и море словно прислушиваются к тому далекому глухому гулу, где летит человек, властелин всего… Образы брата Петра и его друзей-летчиков всплывают в памяти Тони: может, это как раз они идут куда-то по своему заданию, уверенно, сильно, идут-рокочут на больших подзвездных высотах.