Тронка
Шрифт:
Все это осталось далеко позади. Отныне он здесь, где чабаны водят отары без лоций в своем необозримом сухом океане, где над полями морские чайки, эти крылатые «души погибших моряков», лишь изредка промелькнут, пронесутся белокрыло, собирая кузьку. С детских лет привык он к просторам, к привольной жизни, среди многочисленных друзей его есть простые чабаны и ученые-океанологи, степные комбайнеры и моряки всего света — богат он дружбой, опытом, стремлениями, богат своей любовью к людям и ответной их любовью к нему. И вот со всем этим богатством оказаться в стороне, в лимане, в вечном штиле? Быть может, отныне твоей палубой будет эта твердь степная, по которой ты идешь напрямик, а навстречу тебе горячим воздухом плещет простор знакомый, океанский. Нет только волн, нет бурунов. Сизоватая, вытоптанная овцами степь кое-где побрызгана капельками синего цвета — это упрямо цветут упругие
Вот могила казацкая. Это место когда-то называлось Скарбным. Не раз в детстве у тебя дух захватывало от рассказов про клады, зарытые здесь запорожцами. А как найти? Выезжай верхом на курган, когда всходит солнце, и там, где ляжет тень от головы коня, копай, там и будет клад. Все меняется, только этот курган на месте, да солнце на месте, да тень от коня!
Хотя уже и не весна, но марево еще и сейчас по-весеннему щедро затопляет степные просторы, течет, струится повсюду, словно светлая весенняя разлей-вода. Сверкает на открытых равнинах, во впадинах-лощинках, обтекает далекие скирды и посадки, делает их среди этого половодья нереальными, иллюзорными. Словно в плесах чистых стоят, в лагунах, и отражаются в воде. А подойти ближе — там сушь, колючие заросли маслин да гледичий и колючая сухая трава внизу. Кое-где она, правда, еще не совсем сухая, зеленоватыми волнистыми прядями-руном стелется по земле, привлекает путника.
Вот такое выбрав место в тени, Дорошенко садится на траву, взгляд его отдыхает на пшенице, смуглой, полноколосой, солнечно застывшей у самых посадок; подсолнух-падалица лежит неподалеку, — видно, кто-то переехал его, но он еще цветет, цветет и в пылище, и пахнет твоим детством, и пчела озабоченно лазает по его тугим, раздавленным колесом сотам, впивается в каждую чашечку, берет нектар… Подсолнухи, эти братья солнца на земле, были его любовью и в далеких странствиях…
Почувствовав усталость, Дорошенко прилег на спину, вытянулся среди волнистой травы.
«Все, в сущности, так просто, — думалось ему, — стоит только понять, что живешь один раз, что жизнь — это тот рейс, который не повторяется, и что его нужно совершить достойно…»
Голое небо над ним.
Светлое, дневное, оно и сейчас таит в своей глубине все звезды и созвездия, которые открываются только по ночам.
Такими невероятно далекими кажутся сейчас Ивану Дорошенко прошедшая юность, семья, жена, дети… Были бы уже взрослыми сыновья. Ничего определенного не знает он о их последнем смертном часе, о том, как тонуло разбомбленное фашистскими пиратами транспортное судно, на борту которого они находились… Точно знает лишь, что случилось это в тихую звездную ночь. Из всего услышанного потом память крепче всего почему-то сохранила это…
Вспомнился еще родной порт, каким видел его в последний раз перед отъездом, — в причудливости ночных огней, в стрелах работающих кранов, что и ночью трудились, откуда-то доносился грохот лебедок… Суда, малые и большие, словно бы только и ждали просторов, рейсов, ветров.
Очнулся Дорошенко от удара якорной цепи, лязгнувшей где-то вблизи. Вскочил, сел и в этот же миг понял, где он, понял, что невзначай задремал у дороги в посадке, а разбудил его не грохот якорной цепи, а тот вон комбайновый агрегат, что, приближаясь, выплывает из-за горизонта, косит, снимает широкой полосой червонно-смуглую дозревшую пшеницу.
Капитан, будто сбросив усталость, поднялся взбодренный и, как перед выходом из каюты, машинально провел рукой по пуговицам кителя — все ли застегнуты. Настроение его сразу улучшилось. «Услышать здесь грохот якорной цепи — это добрая примета», — улыбнувшись, подумал Дорошенко и неторопливо пошел навстречу комбайну.
Железный остров
Синеет безбрежное море.
Детским щебетом начинается утро на одном из живописных полуостровов, что по-здешнему называется просто кут. [6] На полуострове большой старинный парк, один из тех парков, какие некогда создавались в степных имениях батраками и тем рабочим степным людом, чьи внуки и правнуки сейчас все лето резвятся в тени этого парка и загорают у моря до смуглости мулатов. «Парижком» называется этот кут и парк. И это нужно понимать как «Парижская коммуна» — такое название носила основанная здесь еще в двадцатых годах коммуна демобилизованных
краснофлотцев. Коммуны давно нет, а имя осталось. Осенью и весной, пока дети в школе, в «Парижкоме» проводятся совещания районного масштаба, форумы чабанов или кукурузоводов, сюда же едут отмечать и Первомай, а потом на все лето — обильное солнцем, степное! — власть здесь переходит в руки пионерии, мальчишек и девчонок, которых привозят сюда и жилищем для которых становятся вылинявшие профсоюзные палатки, а единственным начальством — воспитательницы и вожатые.6
Кут— угол — в данном случае мыс.
И хотя здесь все больше люди веселые, жизнерадостные, но и среди них своими выдумками, весельем да голосом-звоночком выделяется Тоня Горпищенко. Когда ни посмотришь, она в окружении детворы. Но, вспоминая отцовскую науку, Тоня потачек им не дает, всякого умеет приструнить; и все же малыши льнут к ней, им с нею весело. Тоню они по-настоящему любят. Ее энергии хватает и на танцы, и на песни, и на разные игры, а детям, прибывшим сюда из областного центра, никто так интересно, как Тоня, не расскажет о разных травах и насекомых, о муравьях и степных птицах; она тебе, изловчась, и цикаду поймает, и ящерицу схватить не побоится, чтобы вблизи рассмотреть ее с детьми. Но если ты разиня-растеряха и, выкупавшись, забудешь у моря что-нибудь из своей одежды, то не надейся, что Тоня-вожатая тебе это так простит. С ее легкой руки на лагерном дворе появилась «Доска юных разинь», где висят на гвоздиках чьи-то забытые трусы, чьи-то тапочки, чей-то картузишко.
Любят дети ходить с нею в походы, а поскольку смотреть здесь особенно нечего — все степь да степь, где только и увидишь древний, может, еще сарматский курган или следы укрытий-капониров, в которых во время войны прятали самолеты, — то чаще всего Тоня идет с детьми по дуге залива вплоть до того места, где у самого моря на кромке рыжей суши сочно зеленеют кустики камыша.
— А угадайте, откуда этот камыш? Почему нигде больше нет, а здесь зеленеет?
Пока горожанин думает, кто-нибудь из степняков уже и отгадал:
— Видно, тут есть пресная вода.
И вправду, в камышах натыкаются они на такое богатство, какому и цены нет в степи: криница чистой ключевой воды! Не очень и глубокая она, солнце просвечивает ее до самого дна, а дно, как в каменоломне, золотится обломками камня-ракушечника. Детям раздолье: ложатся вокруг криницы, набирают воду в пригоршни и пьют, смакуя, а утолив жажду, резвятся, брызгают друг другу в лицо, визжат, покамест снова не приутихнут, глядя, как вода в кринице отстаивается и солнечные лучи, преломившись в ней, будто застывают. Вот тогда и узнают они от Тони-вожатой, что криница эта не простая, что о ней ходит легенда, будто в ней дно двойное, и если долго смотреть вот так, не отрываясь, то можно разглядеть, как на дне между этими громоздящимися камнями сверкнет обломок сабли казацкой. Легенду эту знает вся степная округа, и, конечно, в воскресенье ни одна пьяная компания не минует криницы, чтобы не уставить в нее свои пьяные рожи, — им мерещатся там и сабля, и кинжал, и что угодно… Бывает, что пытаются достать этот клад, ведь совсем близко видят саблю и рукоятку в инкрустации, но стоит сунуть руку в воду, как исчезают и дно и клад…
Лежат малыши и смотрят в глубину так пристально, что кое-кому и в самом деле мерещится нож, острый, как луч, да и самой вожатой, распластавшейся между ними над криницей, тоже чудится уже что-то сверкающее между камнями, или, может, это просто солнечный луч играет? Но видит она здесь, в этой чистой кринице, и то, чего малыши при самой буйной фантазии увидеть не способны — не способны они разглядеть, как откуда-то с самого дна сквозь дрожащий хаос сломанных лучей улыбается их вожатой какой-то парнишка, тот, чье изображение вот так же глядело на нее в степи из воды, налитой в резиновое колесо для чаек…
Бывает, что набредет здесь на них лагерный баянист, у которого на голове такая копна густой шерсти, что даже странно, почему его не остригут в эту жару; баянист начинает приставать к вожатой с разными шуточками, называет ее смугляночкой, а она прямо в глаза говорит ему: как не стыдно бить тут баклуши, когда мог бы в это время зерно грузить на току.
— Надо ж кому-то для детишек на баяне играть, — хохочет затейник.
А Тоня ему снова:
— У меня вот пятиклассник Петько Шамрай на баяне играет не хуже вас. А то привыкли разбазаривать общественные деньги… В некоторых пионерлагерях, говорят, до того дошло, что даже горнистов нанимают играть побудку пионерам по утрам…