Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Тропик Рака

Миллер Генри

Шрифт:

За несколько секунд до гонга я вскочил с кровати и, заперев дверь, бросился во двор. Там я сразу заблудился. Четырехугольные здания и лестницы походили друг на друга как две капли воды. Бегая в поисках столовой, я наткнулся на длинную вереницу школьников, которые куда-то двигались, выстроившись в колонну, точно каторжники, предводительствуемые надсмотрщиком. Вдруг я заметил энергичного человека в котелке, шедшего мне навстречу. Я остановил его и спросил, как пройти в столовую. Оказалось, что он-то мне и нужен. Это был сам господин Директор. Узнав, кто я, он просиял и осведомился, хорошо ли я устроен и не нуждаюсь ли в чем-нибудь. Я ответил, что все в порядке. Правда, в комнате несколько прохладнее, чем хотелось бы, осмелился я добавить. Господин Директор заверил меня, что для Дижона это весьма необычная погода. Иногда бывают туманы и снегопад — тогда действительно лучше какое-то время не выходить и т. д. и т. п. Говоря все это, он поддерживал меня под локоток, и мы шли по направлению к столовой. Господин Директор мне сразу понравился. «Славный парень», — думал я. Я даже предположил, что мы можем подружиться и он в холодные вечера будет приглашать меня к себе на стакан грога. Множество приятных мыслей пришло мне в голову по дороге к дверям столовой. Тут господин Директор внезапно приподнял котелок, пожал мне руку и, пожелав всего доброго, удалился. Я так растерялся, что тоже приподнял шляпу. Как выяснилось, я поступил

совершенно правильно. Здесь было принято, встречаясь с учителем или даже с господином Заведующим Хозяйством, в знак приветствия приподнимать шляпу. Вы могли встречаться двадцать раз в день, и всякий раз этот ритуал повторялся, даже если ваша шляпа выглядела не лучшим образом. Таков был здешний бонтон.

Но так или иначе, я нашел столовую. Она была похожа на ист-сайдскую больницу — белые кафельные стены, лампочки без абажуров, мраморные столы и, конечно, огромная печь с причудливо изогнутой трубой. Обед еще не подали. Все тот же горбун бегал взад и вперед, разнося ножи, вилки, тарелки и вино. В углу толпилась кучка молодых людей, о чем-то оживленно разговаривающих. Я подошел к ним и представился. Они приняли меня чрезвычайно радушно, даже слишком радушно, как мне показалось. Я не мог понять, что это значит. В столовую входили все новые и новые люди, и меня передавали дальше и дальше, представляя вновь пришедшим. Вдруг они окружили меня тесным кольцом, наполнили стаканы и запели:

Однажды вечером — извилист мысли путь! — Пришла идея: висельнику вдуть. Клянусь Цирцеей — тяжкая езда: Повешенный качается, мудак, Пришлось е… его, подпрыгивая в такт. Клянусь Цирцеей — вечно все не так! Е…ся в узкое подобие п… — Клянусь Цирцеей — хрен сотрешь до дыр. Е… же непомерную лохань — Он скачет в закоулках, как блоха! Дрочить вручную — нудная труха… Клянусь Цирцеей, вечно жизнь плоха [16]

16

Перевод с французского К. К. Кузьминского.

Когда они кончили, наш Квазимодо объявил, что обед подан.

Эти надзиратели оказались веселыми ребятами. Один из них по имени Кроа рыгал, как свинья, и всегда громко пукал, садясь за стол. Он мог пукнуть тринадцать раз подряд, что, по словам его друзей, было местным рекордом. Другой, крепыш по прозвищу Господин Принц, был известен тем, что по вечерам, отправляясь в город, надевал смокинг. У него был прекрасный, как у девушки, цвет лица, он не пил вина и никогда ничего не читал. Рядом с ним сидел Маленький Поль, который не мог думать ни о чем, кроме девочек; каждый день он повторял: «С пятницы я больше не говорю о женщинах». Он и Принц были неразлучны. Был еще Пасселло, настоящий молодой прохвост, который изучал медицину и брал взаймы у всех подряд. Он без остановки говорил о Ронсаре, Вийоне и Рабле. Напротив меня сидел Моллес. Он всегда заставлял заново взвешивать мясо, которое нам подавали, проверяя, не обжуливают ли его на несколько граммов. Он занимал маленькую комнатку в лазарете. Его злейшим врагом был господин Заведующий Хозяйством, что, впрочем, нисколько не отличало его от остальных. Господина Заведующего ненавидели все. Моллес дружил с Мозгляком. Это был человек с мрачным лицом и ястребиным профилем; он берег каждый грош и давал деньги под проценты. Мне он напоминал гравюру Дюрера — соединение всех мрачных, кислых, унылых, злобных, несчастных, невезучих и самоуглубленных дьяволов, составляющих пантеон немецких средневековых рыцарей. Без сомнения, Мозгляк был евреем. Он погиб в автомобильной катастрофе вскоре после моего появления — обстоятельство, спасшее мне двадцать три франка. За исключением Рено, моего соседа по столу, эти люди не оставили никакого следа в моей жизни; они принадлежали к разряду бесцветных личностей, из которых состоит мир инженеров, архитекторов, дантистов, фармацевтов, учителей и т. д. Они ничем не отличались от тех олухов, которыми без всякого на то права будут помыкать всю жизнь. Это были круглые нули; ничтожества, которые составляют ядро нашего почтенного и никому не нужного общества. Они ели, наклоняясь над тарелками, и всегда требовали добавки. Они отлично спали и никогда ни на что не жаловались — они не были ни счастливы, ни несчастливы. Равнодушные, которых Данте поместил в преддверие Ада. Элита.

После обеда все они сразу же отправлялись в город. В лицее оставались только дежурные по спальням. В центре города было множество кафе, огромных и скучных, где сонные дижонские лавочники собирались поиграть в карты и послушать музыку. Лучшее, что можно сказать об этих кафе, — в них отличные печки и удобные стулья. Незанятые проститутки за стакан пива или чашку кофе охотно подсаживались к вашему столику поболтать. Но музыка была чудовищная. В зимний вечер в такой грязной дыре, как Дижон, ничего нет хуже, чем звуки французского оркестрика. Особенно если это один из унылых женских ансамблей. Они не столько играли, сколько скрипели и пукали, но делали это в сухом алгебраическом ритме и так монотонно, точно выдавливали зубную пасту из тюбика. Отсипеть и отскрипеть за сколько-то франков в час — и к черту остальное! Грустно все это! Так же грустно, как если бы старик Евклид глотнул синильной кислоты. Царство Идеи нынче настолько задавлено разумом, что в мире ничто уже не способно породить музыку, ничто, кроме пустых мехов аккордеона, из которых со свистом вырываются звуки, раздирающие эфир в клочья. Говорить о музыке в Дижоне — все равно что мечтать о шампанском в камере смертников. Нет, к здешней музыке я был равнодушен. Более того, я даже перестал думать о женщинах — настолько все здесь было мрачно, холодно, серо, безрадостно и безнадежно. По пути домой в первую ночь я заметил на дверях одного кафе цитату из «Гаргантюа», хотя внутри кафе напоминало морг. Однако вперед!

У меня была масса времени и ни гроша в кармане. Два-три часа в день я должен был вести уроки разговорного английского — вот и все. А зачем этим беднягам английский язык? Мне было их жаль до слез. Долбить все утро страницы из «Прогулки Джона Гилпина», а днем приходить ко мне для практических занятий этим мертвым языком. Я думал о времени, которое я потерял, читая Вергилия и копаясь в такой непроходимой чуши, как «Герман и Доротея». Вот безумие! И я вспоминал Карла, который знает «Фауста» наизусть и в каждой книге непременно должен лизнуть ниже пояса своего бессмертного, безупречного Гёте. А между тем у него не хватает ума, чтобы завести себе богатую бабу или купить новые подштанники. Есть что-то непристойное в этом почитании прошлого, и кончается оно обычно ночлежками или окопами. Есть что-то непристойное в духовном жульничестве, которое позволяет идиоту кропить святой водой пушки «Большая Берта», броненосцы и динамит.

Каждый человек, набитый классиками, — враг рода человеческого.

И вот теперь я должен был проповедовать евангелие франко-американской дружбы — я, посланец трупа, который, разграбив землю и принеся человечеству бесчисленные страдания и несчастья, решил установить всеобщий мир. Тьфу! Так о чем я должен рассказывать? О «Листьях травы», о налоговых барьерах, Декларации независимости, о последней войне гангстеров? О чем? Вот что мне хотелось бы знать. Сознаюсь — я ни разу не обмолвился даже словом обо всем этом. Я начал с урока, посвященного физиологии любви. Рассказал о том, как происходит половой акт у слонов! Мои слушатели были ошеломлены. После первого дня мой класс всегда был набит битком. После этого первого урока английского ученики толпились у дверей, поджидая меня. Мы великолепно поладили. Они задавали мне самые разнообразные вопросы, точно только вчера родились, а я не просто не возражал, но даже приучал их задавать самые щекотливые вопросы. Спрашивайте что хотите! — таков был мой лозунг. Я здесь полномочный представитель царства свободного духа. Я здесь, чтобы пробудить ваше воображение. «В известном смысле, — сказал один знаменитый астроном, — материальная вселенная как бы исчезает, подобно уже рассказанной истории, рассеивается, подобно видению». Вот это общее мнение и есть основа того, что называется образованием. Но я этому не верю. Я вообще не верю тому, чем эти сукины дети норовят нас накормить.

Между уроками, если мне нечего было читать, я поднимался наверх поболтать с классными наставниками. Эти люди были полными, абсолютными невеждами, не знавшими ничего, что происходило в мире — особенно в области искусства. Они были почти так же невежественны, как их ученики. Мне казалось, что я попал в маленький частный сумасшедший дом, откуда нет выхода. Иногда я болтался во дворе, глядя на учеников, которые шли мимо, запихивая огромные куски хлеба в испачканные рты. Я сам тоже постоянно ходил голодный, потому что завтрак подавали ни свет ни заря, когда в постели особенно приятно и вылезти из нее просто нет сил. Этот завтрак состоял из огромной кружки синего кофе и ломтя белого хлеба без масла. Днем нас кормили бобами или чечевицей, в которые для аппетита бросали маленькие кусочки мяса. Так кормят каторжников и каменотесов. Даже вино было дрянное. Все, что нам давали, было либо разбавлено, либо выварено. Вообще говоря, мы получали просто калории, а не еду. Говорили, что во всем виноват господин Заведующий Хозяйством. Я этому тоже не верю. Просто ему платили за то, чтобы мы не помирали с голоду. И потому его не интересовало, страдаем ли мы от этого меню нарывами или геморроем и у кого из нас деликатный желудок, а кто может переварить и камни. Зачем ему было в это вникать? Его наняли для того, чтобы мы могли превращать столько-то граммов на наших тарелках в столько-то киловатт энергии. Все переводилось в лошадиные силы. Все было аккуратнейшим образом подсчитано в толстых гроссбухах, в которых служащие с бледными одутловатыми лицами строчили утром, днем и вечером. Дебет и кредит — а потом красная черта итогов посередине страницы.

Бродя по двору с пустым брюхом, я начинал чувствовать себя слегка помешанным. Как несчастный Карл Безумный, только у меня не было Одетт Шандивер, с которой я мог бы сыграть в подкидного. Я должен был стрелять сигареты у лицеистов и частенько жевал черствый хлеб на уроках. Моя печка все время гасла, и скоро у меня не осталось щепок для растопки. Мне стоило огромного труда выклянчить немного дров в канцелярии. В конце концов я обозлился и решил я собирать щепки на улице, как араб. Но, к моему удивлению, разжиться растопкой на улицах Дижона оказалось не так-то легко. Однако мои поиски заносили меня иногда в любопытные места. Я хорошо познакомился, например, с маленькой улочкой Филибера Папийона (названной так, по-моему, в честь какого-то умершего музыканта), где было несколько борделей. Здесь оказалось веселее, чем в других кварталах, — в воздухе стоял запах готовящейся еды и мокрого белья. Иногда я видел жалких обитательниц этих мест. Все же их судьба была несколько лучше, чем судьба женщин, которых я встречал в универмаге, куда часто заходил погреться. Они заходили туда с той же целью. Искали кого-нибудь, кто заплатил бы за чашку кофе. В этом холоде и одиночестве все они смахивали на полоумных. А когда сгущались сумерки, и сам город казался не совсем нормальным. Здесь можно было ходить по главной улице из конца в конец хоть до Страшного суда — и не встретить ни одного живого человека. Город населяли шестьдесят, а то и семьдесят тысяч мертвецов, может, даже и больше, — мертвецов, одетых в теплое белье и не знающих, куда идти и что делать. Груженные горчицей вагоны. Скрипучие женские оркестры, играющие «Веселую вдову». Серебряные приборы в больших отелях. Герцогский дворец, разваливающийся по кирпичикам. Деревья, стонущие от мороза. Бесконечное постукивание сабо. Университет, празднующий годовщину смерти Гёте или его рождения — не помню, что именно. (Обычно, по-моему, празднуют годовщину смерти.) Во всяком случае идиотское зрелище. Все зевают и потягиваются.

Чувство бесконечной бессмысленности охватывало меня всякий раз, когда я подходил к воротам лицея. Снаружи он выглядел мрачным и заброшенным, внутри — заброшенным и мрачным. Сам воздух, казалось, был пропитан грязной бесплодностью, туманом книжных наук. Шлак и пепел прошлого. Небольшие постройки, напоминающие охотничьи домики, образовывали внутренние дворы. В них помещались классы. На досках — никому не нужная абракадабра, которую будущим гражданам, республики предстоит забывать в течение всей своей жизни. Иногда приезжали родители учеников. Их принимали в большом зале возле главного въезда в этот городок; зал был украшен бюстами древних героев — Мольера, Расина, Корнеля, Вольтера и т. д., всех этих пугал, чьи имена так любят поминать министры, произнося своими мокрыми губами речи по поводу какого-нибудь нового «бессмертного», пополнившего эту галерею восковых фигур. (Но, заметьте, здесь не было бюстов ни Рабле, ни Вийона, ни Рембо.) Именно здесь в торжественной тишине происходит встреча родителей и надутых ничтожных людишек, нанятых правительством уродовать души их детей, сворачивать набекрень их мозги и стричь их, точно газоны в парке. Иногда на эти встречи приходят и дети — маленькие подсолнухи, которым скоро предстоит украсить городские сады. Кое-кто из них — просто фикус, с которого легко будет смахивать пыль старой сорочкой. Как только наступает ночь, все они увлеченно дрочат в своих спальнях. Спальни! Там горят красные лампочки, там звенит колокольчик, как сигнал пожарной тревоги, и раздаются гулкие шаги — таков путь по тюремным коридорам образования.

А учителя! В первые же дни я познакомился с некоторыми из них поближе — «до рукопожатия», и, конечно, мы всегда обменивались поклонами и приподнимали шляпы при встрече. Но о том, чтобы зайти куда-нибудь выпить, не могло быть и речи. Это было просто немыслимо. У большинства из них был такой вид, как будто они со страху наложили в штаны. И потом, я принадлежал к низшей касте. С такими, как я, они не поделились бы даже своими вшами. Мне они были так ненавистны, что, едва завидев кого-нибудь из них, я тут же начинал шептать проклятья. Обычно я стоял с сигаретой во рту, прислонившись к колонне и надвинув шляпу на глаза. Когда «коллега» подходил достаточно близко, я смачно сплевывал и приподнимал шляпу. Я даже не открывал рта для приветствия, а про себя шептал: «Мать твою так-растак».

Поделиться с друзьями: