Тропою грома
Шрифт:
— Ну и хитрец же ты! — сказала мать. — Видно, умеешь с девушками обращаться. В жизни бы не поверила, что Мейбл может стать такой кроткой овечкой! Если ты и с другими такой, то всем нашим девушкам захочется поплакать у тебя на плече!
— А почему она такая, мама?
Старуха задумчиво покачала головой.
— Да кто ж ее знает… Ссорится вот со всеми. И никто с ней не дружит, один только Сумасшедший Сэм. Со всеми разбранилась. Возьмет и вдруг ни с того ни с сего сделает что-нибудь назло человеку. А уж врет-то! Про всех небылицы выдумывает. Ну они и злятся. Ах, да что ж это я! Опять заболталась! А день-то уж почти прошел, и ничего еще не сделано. Все из-за тебя, сынок, от радости голова у меня стала совсем девичья, ничего не
Она поспешила к двери, потом остановилась.
— Да, чуть не забыла… Вишь, голова-то какая! Проповедник наш просил тебе передать, что зайдет попозже — поговорить с тобой.
— Спасибо, мама.
Она повернула к двери — и опять остановилась.
— А видал бы ты, как все к вечеру готовятся! Девушки все пораньше с работы отпросились, — слух-то прошел, что ты приехал — и вот сейчас моются, наряжаются!
Она помолчала, с нежностью глядя на Ленни. Потом заговорила опять:
— Видишь ли, сынок, это ведь первый случай в Стиллевельде, чтобы один из наших уехал так далеко и стал образованным человеком. Настоящим ученым стал, с учеными титулами, и в Кейптауне от всех заслужил такое уважение! Проповедник говорит, что ты принесешь нам знание и новую жизнь. Вот почему все так готовятся к встрече. Это большой праздник для нас для всех, и все мы тобой гордимся. И подумать только, что ты мой сын!
Она вышла, потом просунула голову в дверь и улыбнулась ему со слезами счастья на глазах.
— А я-то как рада, Ленни, что ты приехал. И не потому, что ты образованный, а потому, что ты мой сыночек. Ведь это какая радость для матери, — что сын мог хорошо жить на чужбине, а он все бросил и вернулся под материнский кров…
Долго еще после того, как дверь затворилась, Ленни не отрывал от нее глаз. Да. Он правильно сделал, что вернулся домой. Здесь ему будет нелегко. Многих вещей ему будет недоставать, и по многим людям он будет скучать. Больше всех по Селии. Но зато здесь он может многое сделать. Очень многое. Только не увлекаться, предостерег он себя. Не увлекаться и вести себя осторожно.
А мать как счастлива. Милая мама. Старушка. Гордится им и рада, что его так встречают, — а все же самое главное для нее это, что к ней вернулся сын. И я тоже рад, что вернулся к матери. Как это сказано у Тумера? [10]
Вернулся твой сын, о Земля дорогая! Склоняется солнце, лучи догорают. Для племени черных чуть светит светило, Чуть веет теплом, но еще не сокрылось Оно, угасая, и время, я знаю, Еще мне позволит увидеть пенаты, Прижаться к тебе, о Земля дорогая, К тебе, уплывающей в тенях заката.10
Тумер Джин (1893–1967) — негритянский поэт США.
Ленни надел пиджак, закурил сигарету и вышел. Когда он проходил через кухню, мать быстро вскинула на него глаза и улыбнулась, потом продолжала возиться со стряпней. Выйдя из дому, Ленни выпрямился, глубоко вздохнул и огляделся по сторонам.
Вечерняя тень уже заполнила долину, и Стиллевельд, его родная деревня — эта кучка жалких глиняных и деревянных построек, крытых старым гофрированным железом, — уже не выглядела такой угрюмой и нищенски бедной: сумерки все сгладили и смягчили. Маленькие серые домики дружелюбно жались друг к другу. А посередине, деля деревню на две части, проходила длинная узкая дорога; в дождливые месяцы тут была непролазная грязь и стоячие, гнилые лужи; в сухое время года — носились тучи пыли. Когда-то давно, когда Сумасшедший Сэм
был молод и не был еще сумасшедшим, он назвал этот проезд Большой улицей. Так с тех пор и повелось. Ее и сейчас звали Большой улицей.В сгущающихся сумерках Ленни смотрел на Большую улицу и радовался тому, что он дома. Странное чувство, потому что, по существу, ему здесь не нравилось. Деревня была грязная, местность, очевидно, нездоровая. Вода в колодце на краю Большой улицы была мутная, желтая и отдавала глиной, — Ленни это заметил еще днем, когда ему захотелось пить и он напился дома из ведра.
Две девушки прошли мимо и сделали ему глазки. Ленни с жалостью поглядел им вслед. В сумерках он не мог рассмотреть, но не сомневался в том, что у них глаза красные, воспаленные, как у всех здесь. У матери были воспаленные глаза, у Мейбл и у всех, кто ему здесь встречался. А кожа у всех сухая, жесткая, какая-то неживая. Не только у старухи матери — нет, у всех. И какие все худые, изможденные, костлявые.
В Кейптауне он тоже встречал нищету среди цветных, но там она не была поголовной. Были очень бедные, и не очень бедные, и люди с достатком. Но здесь было не так. Здесь, казалось, все были заранее обречены рождаться в беспросветной нищете, и жить в нищете, и в нищете умирать. И даже бедняки в Кейптауне были непохожи на здешних. Те, хоть и жили бедно, но где-то внутри они, по крайней мере, некоторые, были свободны от бедности. А здешние не были. Это было видно по их глазам, движениям, по всему, что они делали. Это слышно было в их голосах. Нищета въелась им в душу — и это было еще хуже, чем та нищенская обстановка, в которой они прозябали.
Ленни закрыл глаза и стал думать о Селии. Он старался усилием воли вызвать перед собой ее образ. Это ему не удалось. Всегда было так легко, а сейчас не выходило. Что-то мешало. Что?.. В глубине души Ленни знал что, — эта мысль давно уже его терзала, с той минуты, как она в первый раз у него мелькнула, — но он даже мысленно не хотел облечь ее в слова. И теперь он опять отмахнулся от нее и поглядел на часы.
— Двадцать минут седьмого… Давай-ка сообразим. Что она сейчас делает? Двадцать минут седьмого… Кейптаун… Что сейчас делает Селия?.. В семь у них дома чай. В семь она будет сидеть дома за чайным столом. Если, конечно, не ушла куда-нибудь в гости. Но что она делает сейчас?..
— Добрый вечер. Я тоже иногда разговариваю сам с собой. Особенно, когда что-нибудь забыл и хочу вспомнить.
Ленни вздрогнул и смущенно поглядел на стоявшего перед ним старика. Он так увлекся своими мыслями, что не заметил, как тот подошел.
Старик был высокого роста, тонкий, сутулый, с белой, как снег, курчавой шапкой волос. Лицо его в сумерках трудно было разглядеть; Ленни видел только, что оно худое, иссохшее, как у всех здесь. И глаза, наверно, тоже воспаленные… Улыбка удивительно добрая, но, может быть, это просто так кажется от вечернего света…
— Я вам помешал, — проговорил старик; голос у него был низкий и звучный.
— Нет, нет, нисколько.
— Я здешний проповедник. Вы меня, наверно, забыли, вы ведь совсем ребенком уехали, но я-то вас хорошо помню.
— Тогда вы, наверно, помните и мое имя, — сказал Ленни.
Старик промолчал, и Ленни вдруг понял, что старый проповедник робеет перед ним, хоть и старается этого не показывать.
— Я так рад, отец, что наконец вернулся домой, — сказал Ленни, крепко пожимая ему руку.
— Хвала господу! — воскликнул старик, и голос его задрожал. — Прости меня, Ленни, сынок, но у нас ведь никогда еще не бывало ученых, и кто его знает, как надо разговаривать с ученым человеком. К нам раз попала газета из Кейптауна, — это которую там цветные издают, — и в газете был твой портрет, и под ним твое имя, а после имени еще какие-то буквы. Прочитать это у нас никто не мог, но все равно мы поняли, что, значит, ты ученый человек, раз твой портрет поместили в газетах. Так что, видишь, я и не знал, как с тобой разговаривать.