Тропы Алтая
Шрифт:
— Черта с два!
Подумал: не вселился ли в него какой-то сожитель, который к науке не имел никакого отношения, зато во всем, что составляло собственное «я» профессора, доктора Вершинина, вдруг становился первым и даже единственным лицом?
Спросил себя: ведь должно же когда-нибудь с ним, с профессором Вершининым, случиться что-нибудь такое, что заставит его простить Лопарева, подняться выше обиды, которую Лопарев ему нанес?
Случится же такое событие? Придет какая-нибудь удача, от которой он подобреет, станет возвышеннее? Такое счастье?
Он верил, что — случится, придет.
А если придет когда-нибудь, почему
Но тут же повторил:
— Ч-черта с два защитит башибузук!
Глава семнадцатая
Косуля шла над ущельем, в сизой глубине которого время от времени вспыхивали белые искры порожистого ручья.
Она шла очень тихо, в ней было столько спокойствия, сколько его может быть в истинной и живой красоте, в живом изяществе и грации… Шла по узкой извилистой тропинке, заметной среди пестрых камней, подсохшей травы и лишайников только потому, что кто-то шел по ней.
Косуля слушала всплески ручья, доносившиеся из глубины ущелья, слушала все, что сейчас молчало, но могло бы вдруг зазвучать: чей-то замерший вздох, чей-то притаившийся шорох, легкое шипение какого-то камня, который только еще нагревался под солнцем, чтобы едва слышно затрещать, словно что-то живое…
Но как будто все кругом, кроме одного только ручья, замолкло, ощущая па себе этот непостижимо чуткий слух; и настороженные ушки, даже внутри освещенные солнцем, с бесцветными волосками, тянувшимися наружу, не могли уловить ничего и сначала недоумевали перед этой тишиной, а потом чуть наклонились, и косуля стала прислушиваться к шороху собственных копытец.
Цок-цок-цок! — прикасались копытца к россыпи камней, и ушки ее вздрагивали: раз-раз-раз! Еще несколько шагов, и — пха-пха-пха! — ступала косуля на засохшую, жесткую траву, а чуть наклонившиеся вперед ушки снова вздрагивали, но теперь уже по-другому; теперь они угадывали, куда копытца ступят следующим шагом — на камни, на траву или в мох, их все больше одолевало любопытство, и они склонялись к самой головке и заглядывали вперед…
В карих глазах косули светились маленькие солнца, и еще целый рой крохотных звездочек сверкал в них; она глядела этими сверкающими глазами и прямо перед собой, и в какие-то дали и несла свою маленькую головку чуть набок, чтобы скалы, вздымавшиеся над нею, до самых вершин отражались в зрачках, чтобы видеть на всю глубину ущелья…
Один раз косуля остановилась, и приподнятая передняя ножка в белоснежном чулке, согнутая в колене и еще раз — около самого копытца, изобразила перевернутый вопросительный знак.
Уже и воздух расступился перед этой ножкой, и пестрый камешек, лежавший прямо под нею, готов был отозваться на прикосновение раздвоенного копытца, но прикосновения все не было, не было звука, и косуля застыла в удивлении: где же он, этот звук?
Потом вопросительный знак мгновенно распрямился, пестрый камешек тотчас отозвался — нетерпеливо и ясно, а косуля снова пошла вперед, продолжая открывать невидимую тропку среди камней, трав и мха…
Вошла в негустую тень какой-то вершины, и в этой синеватой тени двигалась теперь будто не она сама, а только ее силуэт, ее рисунок.
Задние ноги у косули были на рисунке чуть длиннее передних,
линия спины — наклонена вперед, а шея и голова, закинутые назад, как бы сопротивлялись отталкивающим движениям задних ног, косуля шла словно в раздумье: а нужно ли сопротивляться? Не оторваться ли со следующим шагом от камней и скал? От земли? К небу и к солнцу?Наверное, она была взрослой, эта косуля, но какую-то ее детскость особенно подчеркивали крохотные рожки, хотя они же совершенно вовремя строго завершали весь силуэт в высоту.
Потом косуля вышла из тени и сразу вся окунулась в солнечный свет, шерстка заискрилась на ней, а мышцы на ногах, на груди и на шее вдруг проступили с такой четкостью, как будто она была теперь в шелковом узорном трико, трико это повлажнело от яркого света, будто от влаги, натянулось и без единой складки, без морщинки обтягивало ее.
Ей встретился камень — она перепрыгнула через него без толчка, без усилия, снова как будто заботясь о том, чтобы нечаянно не улететь куда-то ввысь, не оторваться от земли.
На другой камень — черный, глянцевитый, с неровными очертаниями — она встала передними ногами и замерла на мгновение, словно позируя перед солнцем и всем окружающим ее миром.
Еще долго-долго был виден на тропе белый пушистый, почти круглый хвостик, не то шутливый, не то очень серьезный, и белые же пятнышки вокруг него.
Ушла так же спокойно, грациозно, как и появилась.
Ушла, чутко вглядываясь в темное ущелье, в вершины скал, в светлое небо, но так и не заметив, что за всеми движениями ее, за каждым шагом следил человек.
Этим человеком была Рита.
Лагерь экспедиции стоял теперь в верховьях ручья Туярык, каждый день Рита поднималась в скалы и молча, неподвижно сидела в расщелине между двумя камнями, в чуть сыроватом сумраке, который сперва осторожно прикасался к ее разгоряченному лицу, рукам и ногам, потом успокаивал громко стучавшее после крутого подъема сердце, а потом как будто бы заполнял ее всю, всю растворял. Не чувствуя больше себя, Рита глядела и глядела на осенние горы, совсем не думая о том, что открывалось ее взгляду, подолгу ни о чем не думая и только вздрагивая, когда к ней приходили мысли — трудные мысли.
Были первые дни августа.
Еще так недавно всеобщая осенняя грусть ей, Рите Плонской, не доставляла ничего, кроме ощущения полноты своих чувств, которые становились особенно отчет ливыми и сильными потому, что вокруг нее умирало что-то, что-то уходило раз и навсегда из этого мира, она же в нем оставалась как будто тоже раз и навсегда.
Никогда прежде Рита не спрашивала себя, отчего это какому-то существу вдруг не стало места на земле, и только ощущала, как все, что умирает, умирает ради живого.
Она по себе судила об этом: оставаясь жить, все сильнее и сильнее чувствовала свое право на жизнь, свое превосходство над всем тем, что уходило.
Ей легко было так думать, приятно было не жалеть уходящее, потому что оно всегда оставалось для нее почти незримым. Уходило что-то и делало это так тихо, так ласково, так незаметно, чтобы ничуть не потревожить ее, не задеть, не остаться в ее памяти, не причинить ей никакой боли, не задавать ей никаких вопросов…
И никогда прежде Рита не подозревала, что человек может жить или не жить в зависимости от того, понял он что-то вокруг себя или не понял, ответил сам себе на какой-то вопрос или ие ответил. Никогда не подозревала…