Трубачи трубят тревогу
Шрифт:
Вышли из подвальчика, едва волочим переполненные потроха. По дороге к Почтовой площади случился еще один ресторанчик. Мой землячок, как только переступил порог, начал вертеть кончиком пояска. Завели нас в клетушку. Обратно питье, закуски. Спрашиваю Валентина насчет пояска. Он отвечает: «Если кручу в энту сторону, значит, накрывать в общей комнате, ежели в другую — значит, особо, в каютке». Почекайбрат спрашивает: «Откуда у вас такая власть?» Он посмеивается: «Служба таковская». Мы со взводным пожимаем друг другу ноги под столом. Решили, значит, жидкости ни в какую, а закусок в соответствии с возможностью. Нагружаемся уже про запас, хотя бы дня на два. Собрались, а Горский хозяину помахал лишь ручкой. Нам говорит: «Ежели что надумаете, завсегда к вашим услугам, казачки. Ищите меня на пристани».
Сытые, спали мы по-богатырски. А наутро что? Как сидели на мели, так
— Да, у нашего камеронщика на все есть строгое понятие, — с восхищением выпалил Кикоть, — его наваристыми щами не купишь.
— На то он и шахтерского звания, — подтвердил Ротарев. — Не зря наш комиссар Климов и партийный секретарь Мостовой под маркой пособлять возле грузов прикомандировали его ко мне. Так вот, поработали мы со взводным ничего, получили на двоих один пай. Накупили провианту. А назавтра получился внезапный, можно сказать, конфуз. Давеча, когда разгружали баржу с вонючими шкурами, все шло гладко, а в тот день носили мы в трюм табачный товар. Какой-то медведь оступился, ящик с грузом полетел, раскололся — и пошла тут пожива. Почекайбрат облаял энтого, что оступился, даже как-то его обозвал. А тот, с толстым сизым носом, видать, спец по части самогонки, на взводного: «Барбосы вы, краснолампасники, нагаечники, царские охранщики, при старом режиме мучили народ и зараз не даете никому жить, кусочники, пришли отбивать наш кусок хлеба». Наш взводный не стерпел. Заехал по морде обидчику. Поднялся шум. Которые грузчики вступились за нас, которые за побитого. Явилась милиция. Повели нас, рабов божиих. Заводят к районному. И кто бы вы, братцы, думали он? Сам Валентин Горский. Я прямо сомлел от внезапности, а он хоть бы что. Сидит, лыбится, накручивает на палец кончик пояска. Тут же вертится какой-то франт — брючки белые, пинжак синий, глаза черные, волос черный, усики черные. Горский подмигнул, тот поднял с головы соломенную шляпочку, прохрипел: «Привет рабочему классу». Вышел.
«Оно, конечно, теперича время такое, что кулаками уже не мода размахивать, — сказал Горский. — Но этому барбосу ты, взводный, заехал законно. У них повсегда так: как в ящике интересный груз, они его кокают. А второе, бессовестная харя, — повернулся он к побитому, — кто бы мычал, а ты бы, подхорунжий, и помолчал, давно ли сбросил гайдамацкий жупан? Вон отсюдова, барбос».
— А вас позвал в ресторан? — поинтересовался Ратов.
— Где там! — взмахнул рукой сотник. — «Знаю, — говорит он нам, — дело у вас затянулось. Сами виноваты. Теперича кинулись к береговой босоте. Очень уж вы деликатничаете с тем сахаром. И то скажите спасибо тому в соломенной шляпе, который только здесь был. Давно бы уркаганы расклевали ваш сладкий корм». Спрашиваем: «Кто он — главный милицейский чин?» Горский усмехнулся: «Энто главный киевский налетчик Мунчик». А взводный говорит: «Я думал, что энтих паразитов, энтого элемента уже и нет на нашей земле, а если есть, то только в тюряге». Горский присел на край стола и отвечает: «Вижу я, товарищи, крепко же вы отстали от жизни. Что такое нэп? Энто мир промежду советской властью и буржуазией». Почекайбрат тут же перебивает милицию: «Не мир, а временное перемирие». — «Пусть будет по-вашему, — говорит Горский. — Нэп, видишь ли, есть и перемирие милиции с преступным миром. Без этого, повторяю, давно уж уперли бы ваш сахарок. Мунчик дал своей бражке приказ — «не трожьте». Недавно на митинге у московского наркома «выгрузили» какие-то памятные часы. Вызвал я Мунчика. Прошли сутки — и пропажа вернулась к хозяину. Сейчас мы действуем по правилу: «Живи и жить давай другим». А наш взводный ему режет в глаза: «А наше правило таковское: пусть подохнут гады, чтобы люди могли жить». Горский махнул рукой: «Так вот, советую вам по-дружески, заканчивайте поскорей вашу коммерцию. Никто не знает, долго ли быть перемирию. Как пойдет война между милицией и Мунчиком, не уцелеть вашему сахарку. Лежите вы на нем, как собака на сене — сам не гам и другому не дам».
— Смотри, — осклабился трубач, — выходит, этот киевский Мунчик — птица на манер нашего Мишки Япончика...
— Попрощались мы, вышли на улицу, — продолжал Ротарев, — а там уже дожидался какой-то кустарь-ландринщик. Не терпелось ему завладеть нашим добром. Привел он настоящего мыловара, сторговались мы с ним — и баста. Возрадовались бесконечно, потому уже повсюду мерещился нам энтот чернявенький Мунчик.
На остаток сахару — а его было целых три пуда — закупили со взводным все, что наметили...— А что вы там еще накупили? — с нескрываемой ревностью спросил Кикоть. Ради того сахара и он потрудился немало. Таскал дрова для завода.
— Окромя мыла мы привезли кое-что поинтереснее... — загадочно продолжал уралец.
— За маклерство, наверное, отхватили себе по паре хромовых сапог? — неуверенно сказал Скавриди.
— Отхватили мы со взводным не по одной паре, а полный мешок обуви. И обувь эта особенная — сафьяновые чувячки. Казачата нашей «татарской сотни» шибко уважают сафьян. Окромя этого сто ученических досок привезли. С трудом напали на них. Излазили все базары, а нашли только в Святошино. Насчет энтой штуковины был нам особо строгий наказ Мостового. А сейчас через энто самое мне мои хлопцы, думаю, и тебе, Храмков, твои, и тебе, Кикоть, уши прожужжали. Во время переходов сидит энто в седле какой-нибудь будущий Пушкин, рисует грифелем на доске и все бубнит: Пе, и — пи, ше, у — шу... пишу...
Слушатели в ответ на сетования Ротарева дружно рассмеялись. Прерывая общий смех, Ратов задумчиво сказал, взглянув на сотника-уральца:
— А видать, Хрисанф Кузьмич, твой землячок не простой, а особенный тип. Не зря поперли его из корпуса. Давно по нему решетки скучают.
И действительно, вскоре Горский оказался в одной шайке с налетчиками и ворами и вместе с ними был расстрелян по приговору советского суда.
Лукавый Лука
Когда у Майдана Голенищева наши казаки тушили объятые пламенем стены пасеки, Мостовой вывел из кустов бересклета двух малышей.
Девочка лет пяти озиралась вокруг испуганными глазами-незабудками. В смуглых ручонках она держала лукошко с ягодами. Мальчик, не по сезону одетый в длинный, до пят, вельветовый пиджак, прячась за спиной сестры, смотрел волчонком из-под нахмуренных светлых бровей.
— Чьи будете, светлячки? — стараясь говорить поласковее, спросил Мостовой.
Дети упорно молчали. Но грузная торба из старого рукава, висевшая через плечо девчонки, говорила о многом.
Мостовой, порывшись в кармане, извлек два куска колотого сахара. Девочка взяла гостинец сразу. Мальчик долго от него отказывался, но, взглянув на сестру, протянул руку за лакомством. Девочка сняла с плеч торбу, опустила ее на траву.
— Передайте таткови. Лежит связанный на подводе.
— Как его звать? — спросил Мостовой.
— Богдан! — ответили в один голос дети.
— А по-лесовому?
— «Божа Кара!» — гордо отчеканил мальчик. Сбросив тяжелый пиджак, угрюмо добавил: — И это таткови.
Казак Запорожец, услышав сердитый голос малыша, выругался:
— Бандитское семя! Нет вершка от горшка, а как смотрит, волчонок!
— Брось, Максим, — осадил бойца Мостовой. — Дети за отцов не отвечают.
— Где ваша хата, светлячки? — присев на корточки, сочувственно спросил Мостовой.
— Наша хата за лесом, — доверчиво ответили малыши, — в Клопотовцах.
— Попрощайтесь с татком и марш к мамке. Сами и передадите ему торбу и спинжак. Тебя же, Максиме, прошу, присмотри за атаманами. А то как бы «Божья Кара» не убежала от кары народной...
Помню, мы все тогда жалели детей атамана. Если бы их было только двое — этих убитых горем несчастных ребят!
Казалось, что со всех сторон доносится тревожный крик: «Спасите наши души! Спасите наши души!» И надо сказать, что усилиями нашей партии, усилиями таких людей, как Мостовой, множество и множество душ было спасено.
После операции у Майдана Голенищева мы с комиссаром дивизии Лукой Гребенюком и Мостовым с напряженным выниманием слушали у нас в штабе, уже в Литине, сбивчивое повествование атамана «Божья Кара» — Богдана Цебро. Что-то общее было в зверином облике этого обитателя лесных трущоб с петлюровцем Максюком, захваченным год назад в Грановском лесу на Гайсинщине.
Те же небрежно выбритые щеки, тот же землистый цвет лица — результат неспокойных ночевок в землянках и постоянного напряжения нервов, тот же настороженный, явно недружелюбный взгляд исподлобья и тот же отталкивающий, дающий о себе знать на расстоянии, густой козлиный запах — обязательный спутник неопрятных, долгое время лишенных бани людей.
Но если крутой и тонкий нос Максюка придавал его обрюзгшему лицу грозное, можно даже сказать, свирепое выражение, то заурядная, с коротким вздернутым носом физиономия Цебро и наполовину, по всей длине, отсеченное ухо не вязались ни с «высоким предназначением», ни с грозной кличкой атамана.