Тульский – Токарев (Том 2)
Шрифт:
А потом Варшава, по-прежнему не оборачиваясь к Тульскому, заговорил:
– Слушай, ты мне веришь?.. Веришь… Тогда слушай. Я давно поговорить хотел… Если не поймешь чего – не перебивай, не вопросничай, ты внюхивайся, как волк в ветер с дымком… Я вот заметил, что тебе идеи наши блатные нравятся, песни вольные… Ндравятся? Да… Я тоже их пою. А про что они? Вдумайся: «Мы бежали по тундре…» Это как? А это – когда минус на два метра в грунт, да минус тот – с гаком, а гак – с овчарой, а овчарка, чтобы не замерзнуть, все норовит в строй вцепиться клыками… Или замерзнешь – или побежишь, – не то чтоб до воли, а чтоб холод от сердца отошел… А словят – так лучше бы ты замерз. Сережу Врангеля нахватили, в кузов грузовика бросили, растянули там, как гербарий, – так и везли километров надцать с лихвой! Привезли! Умирал он нехорошо… Бывает, правда, и «уходят от погони», но это редко. Чаще на «е» бывает или на «я» бывает… Как консерву, едят. Свои же притом. Не понимаешь? Бегут трое – третьего, как кабанчика… Не понимаешь? А вообще-то, когда поешь, не побывав там, то оно, конечно, – «мчит курьерский Воркута – Ленинград». Курьерский, говоришь, мчится? А ты себе представляешь железную дорогу в тундре? А? А там – конец географии, до горизонта марево с мошкой, и как сюда дошел – не помнишь… Но смекалка подсказывает – обязательно накроют бушлатиком под сопкой!.. Курьерский… Под каждой шпалой по нескольку доходяг-марксистов навечно упокоились. Вохра от такой жизни безумная совсем… И вместе с тобой же, кстати, коченеет. Это уже не из песен. Мне Дед Гирей сказывал, что на Индигирку осенью этап заслали
…Теперь про блатную веру. Христа помнишь? Легко ли ему было? Готов так же на жердине болтаться? Хочешь звания, корону воровскую? Не вопрос, а только выстрадать надобно – через буры, шизняки, крытки, а там шизняк обратно! А мусора просят на путь исправления встать… Отказать – нелегко!.. Сначала по карцерам – день летный, день пролетный!.. [2]
Да в браслетах, да при плюс пяти в одной рубахе, да постоянно «бери метлу в руки!» Не хочешь – на! Не понял – не унесешь!
2
Раньше в карцерах исправительных учреждений давали горячую пищу через день.
На Златоусте так Бриллианта попросили, что он свой правый глаз в руках держал, причмокивал с досады… А когда упал, то ему повязку в рот красную засунули с желтенькими буковками: «секция дисциплины и порядка», да еще метлой накрыли.
Я, Бабушкин Василий Степанович, по прозвищу Бриллиант, неоднократно судимый, являющийся вором в законе, обращаюсь к вам, граждане осужденные.
Я, Бриллиант, пересмотрев свое отношение к жизни, открыто заявляю об отходе от воровских традиций.
Решаю встать на путь исправления, не нарушать режим содержания, работать там, где укажут представители администрации учреждения, вступить в секцию дисциплины и порядка. Призываю вас последовать моему примеру.
Подпись: от подписи отказался.
А глумились не красные – ссученные… Были там московские одни… Тоже долю выбрали незавидную – живы, пока в тюрьме, даже в зону не зайти. Их потом в хлебовозке вывозили при освобождении. Ну а до станции-то довезли – и гудбай! А те несколько перегонов проехали, и которые не такие пьяные были – вовремя сообразили, что за картежники такие к ним подвалили, – на ходу спрыгнули… А остальные – на тот свет, а куда ж? Не все так просто… А кто их сдал – псов Режима? Прапора и сдали…
Артур слушал вора, широко распахнув глаза, а Варшава, казалось, трезвел на глазах с каждой произнесенной фразой:
– Корона воровская… А к ней, голуба, не только страдания прилагаются… Страдания – это трудно, но не сложно, сечешь разницу? А и сложностей хватает, да таких, от которых башку на сторону ведет… Хочешь усидеть на троне – ерзаешь… И нашим, и Хозяину… А ты как думал? Мало кто из Хозяев не контролирует ситуацию в лагере. Там ведь как – чуть перекос пошел, баланс сил сместился – жди движений, а от движений и до крови уже недалеко. Я вот один раз увлекся, на блатную педаль передавил малехо – так теперь все левой стороной поворачиваюсь к собеседнику. В режимном отделе такой был, дай Бог памяти, – Крытов. Так он мне в ухо хлестанул… Аж сам, по-моему, испугался…. Силен был гад, на одной руке несколько раз подтягивался. Жесткий – страсть, но свой, таежный. Либо убьет, либо запьет! А не запьет – так плиту чая [3] занесет. Что, веселый разговор? А с пидорами как живут? Не все же Дуньку Кулакову гонять… [4] Нет, ты не отворачивайся! Одна радость – что в жопе триппера нет! А мутиловки! [5] Все ж хитровыебанные, везде – своя иерархия, свои интриги! Тьфу! Так мозги затуманят… Тени боишься, в зеркале стукача видишь… Что, веселый разговор? Только-только от работы увильнешь, с мусорами перетрешь, спокойствие наладишь – тут и безделье. А день-то полярный, длинный… И начинается… как греки, только на нарах, прямо симпозиумы! «А можно ли есть из шлемок, ежели они в столовой все вперемешку?» Во, вопрос!!! То есть, если они вперемешку, то теоретически из твоей – сегодняшней, может, когда-то ел пидор, а это значит, что ты с опущенным ешь из одной посуды, стало быть – ни хера не кошерно получается!!! И вот ента философия пошла недели на две! И как тут разрулить без законника? Начинаешь кумекать за долю малую, а как же – уже ведь и малявы пошли, чуть ли не до пересылок! Притом есть-то все продолжают из тех же шлемок – зато наговорились – всласть. А бывает – когда мнения разойдутся, начинаются столкновения нескольких «школ». Кто-нибудь как крикнет: «Ересь!!!» – тут и до заточек недалеко… Смотришь на все это и думаешь: а как нас осудили-то? Мы же все полоумные, ежели хужее не сказать… Но мысли такие от себя гонишь, потому что не хочется на костре, как этот… Ну, сожгли-то его еще?.. Все на небо в подзорную трубу зырил. Увидел, чего не спрашивали… Коперник? Не, вроде того черта как-то по-другому кликали. Да не в нем суть… Ночью по бараку по нужде пойдешь, на спящие лица посмотришь – мама! Артур, это же не лица, это хари! Они же невиновные все, потому что разве может виновной быть скотина безмозглая?! Стоишь, куришь. Наряд подойдет – языком зацепишься… ай, там такой же сифилис мозга! Их поменяй местами с теми, кто в бараке спят, – ничего не изменится! Ажно жутко становится, душе знобко… Гонишь такие мысли, а они не гонются… Один мой знакомый вернулся с лагеря, включил телевизор, сидит. Я подошел, а на экране – сетка… ну, перерыв. Я говорю: «Ты что?!!» А он мне: «Интересно. Я восемь лет телика не смотрел». Стра-ашно!!! Мне тогда по-настоящему
страшно стало у этого телевизора с сеткой… Да-а… Гм… Я к чему весь этот базар-то затеял – не для ликбеза… Я тебя люблю, Артур, – сиди ты, не вскакивай, я не договорил еще!!! Вот. Я мало кого люблю. Себя – меньше всех!!! И я ни о чем не жалею!!! Но… Вот я чего надумал – шел бы ты в уголовный розыск работать! И не зыркай так на меня – я из ума не выжил! Я тебе дело говорю… Ну не в летчики же тебе и не в водители поезда метрополитена?! Ты уже привык к вольной жизни, и инженера-путейца из тебя не получится. А жуликом по жизни становиться – я тебе про блатную идею уже все рассказал… Да к тому же и сыскари, которые толковые, – через одного жулики. Там, в сыске, – такая же ерунда, но хоть ты ловишь, а не тебя… Лучше быть стрелой, чем мишенью… А порядочных людей – не сажай! А тварям – им и место в тюряге! Да и мне, на старости сроков, какая никакая польза будет… Ты не кривись, я не упился и тебя не ссучиваю… Ты чувствуй, что я говорю! Понимаешь, есть вещи, которые человек знать не должен, иначе может перестать человеком быть… Я вот тебе про пидоров говорил… ну а есть еще – и коз пялят… это ладно… а вот когда мать на свиданку приезжает, да, жалеючи сына, с ним спит бабой, а он соглашается?! Это – как?! Да Достоевский – ребенок!!! Че он видел? Мне один университетский рассказывал – жил в крепости, где под сто каторжан, а их еще и за милостыней выводили! А когда лагерь на восемь тысяч?! А когда – мать и сын?! Я, засиженный, когда узнал – меня тошнило… Ты извини меня. Это не надо знать людям. Но тебе надо знать, что не надо людям! Потому что я тебе тюремной судьбы не хочу… Я тут справки навел: есть пара техникумов, с военной кафедрой, – младшего лейтенанта запаса дают к выпуску. А с офицерским званием можно и в школу милиции… Ты подумай, сынок…3
Раньше в лагерях чай был спрессованным в плиты.
4
Гонять Дуньку Кулакову – заниматься онанизмом.
5
Мутиловки – специфические разговоры между блатными, часто по надуманным темам, целью которых порой являются изменения в иерархической лестнице среди осужденных.
К концу монолога Варшава был уже абсолютно трезвым – словно и не пил ничего. Договорив, он резко ушел не прощаясь, а Тульский долго смотрел ему вслед. Через несколько дней Артур подал документы в топографический техникум…
30 октября 1982 г.
…После того как Артем, окончив школу, поступил в Университет на биолого-почвенный факультет – в его жизни мало что принципиально изменилось. Он по-прежнему занимался боксом, а все свободное время проводил в отделениях милиции Василеостровского района, где его отец командовал уголовным розыском. Боль от сломанной судимостью судьбы (Артему долго казалось – сломанной навсегда и бесповоротно) потихоньку притупилась, жизнь свое взяла и потекла по-прежнему. Отец и сын по молчаливому взаимному согласию старались не вспоминать печальный факт из биографии Артема – по крайней мере не вспоминать вслух. А не вслух… Условная судимость Токарева-младшего и сама о себе напоминала. Артем лишь догадывался, чего стоило отцу сделать так, чтобы его, судимого, приняли в Университет, – благо, что находился храм науки на территории Василия Павловича и преступления уголовные в храме совершались иной раз похлеще, чем в шалмане. Токарев-младший не хотел быть биологом, но понимал, в принципе, необходимость высшего образования. Так почему бы и не на биолого-почвенный? Тем более что туда было легче попасть по так называемому спортнабору, да и у отца кое-какие «оперативные позиции» имелись.
Учился Артем хорошо, но без огонька, который зажигается лишь от любимого дела. А парень – так уж вышло – любил уголовный сыск, понимал, что безнадежно, но все равно – не разлюбливалось… Иногда Артему казалось, что вдруг произойдет что-то очень героическое, важное – с его участием – и тогда судьба переломится в обратную сторону, тогда поймут и разберутся… Кто будет понимать и разбираться, он сформулировать не мог, но считал, что главное – не отходить от мечты, даже если она и разбилась вдребезги. Большинство районных оперов историю Токарева-младшего знали, а потому относились к нему сочувственно – как к своему, несправедливо попавшему в штрафбат. Но не жалели и не сюсюкали – чтобы не унижать и на больной мозоли лишний раз не топтаться. Пожалуй, меньше всех из-за условного срока расстроилась мать (она и узнала-то все – постфактум), которая, честно говоря, даже обрадовалась в глубине души, что появилась серьезная причина, не позволяющая любимому сыну идти служить в презираемую ею милицию. Прямо она, конечно, сыну ничего такого не говорила, но… В общем, когда Артем стал студентом, от матери он отдалился еще больше, хотя любить меньше не стал. А вскоре мать со своим новым мужем уехала в Индию – он там работал в торгпредстве – и общение с ней в основном пошло через письма. Письма мама писала такие длинные, что у Артема не всегда хватало терпения дочитывать их до конца… Василию Павловичу она не писала (если не считать приветы в конце писем сыну), а вот Токарев-старший однажды сына удивил: как-то раз Артем проснулся среди ночи и увидел, что отец держит в руках письмо, которое пришло накануне и которое «ненаглядный сынулечка Темочка» лишь бегло просмотрел наискось. Отец же читал так внимательно, что даже не заметил, как проснулся сын. Впрочем, Артем тут же закрыл глаза и сделал вид, что вовсе не просыпался. Жили Токаревы все в той же коммуналке…
…Заканчивавшийся октябрь навевал тоску и уныние. В Питере вообще самое унылое время – как раз конец октября и ноябрь, хотя – есть и любители именно на эту пору, но Артем в их число не входил. Он не любил позднюю осень с ее грязью и сыростью.
В 16-м отделении милиции оперативный состав также предавался унынию, и единственной брезжившей где-то в недалеком будущем перспективой веселья были приближавшиеся ноябрьские праздники вместе с Днем милиции. Но до этих праздников надо было еще дожить. Настроение у сотрудников было такое, что никому не хотелось даже выходить из кабинетов – даже операм по «карманной тяге» – а это уже примета, знаете ли, поскольку именно эту категорию оперов как раз труднее всего было именно в кабинеты запихнуть…
Примостившийся на краю старенькой разбитой тахты Артем с легким удивлением слушал, как валявшийся на той же тахте гроза карманников старший оперуполномоченный Сергей Лаптев вяло пытался «уйти в отказ», разговаривая по телефону с доверенным лицом № 2985/81.
– …Слушай, а ты на завтра, там, или на выходные лучше – перенести не могешь?
Эбонитовая сталинская трубка, перемотанная изолентой и впитавшая за долгие годы ВСЕ возможные гостайны, буквально взорвалась возмущением – так что Лаптев, поморщившись, оторвал ее от уха:
– Ты что, Лаптев, гудрона пожевал?! Как я гастролерам буду указывать?! Вы, мол, лучше в Летнем саду пощипайте… Там Толстой гулял!!! Я тебе что гутарю – эти дни на Урицкого зря-пла-та! Мы работаем, Лаптев?
Старший оперуполномоченный вздохнул, снова прижал трубку к уху и примирительно бормотнул:
– Нина, не хипешуй… У меня же и другие дела…
– Лаптев, – сказало в трубке доверенное лицо. – Я тебя четыре года бесплатно стригу… А ботиночки демисезонные ты мне так и не купил… Чавкаем-с. Вот и все твои дела!
– Не купил, – согласился Лаптев. – Ну так, Нина… Денежек-то – хрю-хрю.
– Да ну тебя, с ботинками вместе!
Опер совместил вздох с зевком и положил трубку на пол – оттуда доносились громкие прерывистые гудки.
Доверенное лицо Лаптева – Нина – заведовала детской парикмахерской на Железноводской улице и имела несколько странные пристрастия – влюблялась исключительно в блатных и притом – в карманников. Доходило уже и до того, что она с ними «выходила на линию», сама, правда, пока еще не воровала, а только так – просто «зырила». Но, учитывая ее бешеную энергию и общечеловеческое свойство развиваться в своих начинаниях, никто из знавших ее оперов (а она обстригала чуть ли не все отделение) ручаться за ее законопослушное будущее не стал бы…