Тургенев и Полина Виардо. Сто лет любви и одиночества
Шрифт:
В глазах его появилась знакомая мне светлая печаль, но он сдержал себя.
– Однако уже поздно, душа моя, и ты устала, да и я хочу отдохнуть после долгого путешествия, – он поднялся и, пожелав мне спокойной ночи, отправился в комнату, где жил прежде.
Я едва дождалась утра, чтобы самой познакомиться со своей воспитанницей и познакомить ее с Луизеттой, но оказалось, что девочка совершенно не говорит по-французски – это было весьма странно для меня, я полагала, что всякий ребенок из дворянской семьи, пусть и незаконнорожденный, должен получить приличное воспитание и образование. Сама я говорила на ее родном языке вполне неплохо – сказывались уроки, что давал мне Иван, – но Пелагея все же дичилась, почти не говорила ни со мной, ни с Луи, зато к отцу жалась и ластилась, точно котенок.
Ивану же казалось, что общение с дочерью не так важно. Нехотя он отвечал на ее торопливые слова, обращенные к нему, – говорила девочка со множеством ошибок и так быстро, что я едва могла понять ее, – и затем вновь обращался ко мне или Луи. Эти двое вновь принялись выезжать на охоту, подолгу пропадая в лесах, я же решила большую часть времени посвятить девочке.
Пригласив модистку, я заказала моей воспитаннице несколько платьев взамен тех ужасных крестьянских лохмотьев, в которые она была одета, когда приехала, и стала заниматься с ней французским. Луизетта могла сказать по-русски лишь несколько фраз, однако я и ее приглашала на эти уроки, так что вскоре девочки перестали смотреть друг на друга, как два волчонка, и понемногу начали общаться.
Пелагея оказалась весьма одаренным ребенком – налету схватывая все, что я объясняла ей, она быстро выучилась самым необходимым французским словам. Первое, что она выучилась говорить, – это вопрос о том, где ее отец, и мы слышали это постоянно:
– О`u est mon p`ere? – спрашивала она у меня, у Луи, у Луизетты, у всякого, кого встречала. – О`u est mon p`ere?
Манеры ее, поначалу приводившие в ужас даже нашу прислугу, тоже быстро выправились. Сказалось, видимо, и общение с Луизеттой – Пелагея невольно брала пример с названной старшей сестры, а воспитанию Луизетты с самого начала уделялось огромное внимание. Для Пелагеи я также наняла учителя, мсье Вилье, который, приходя дважды в неделю, принялся обучать ее грамоте, письму и счету – прежде ее не учили, кажется, ничему, и это приводило меня в крайнее расстройство. Поначалу Пелагея занималась с крайней неохотой, но затем, поняв, как важны ее успехи для отца, принялась учиться с рвением, какого от нее никто не ожидал. Она бесконечно готова была выполнять одни и те же задания, складывать и вычитать цифры, выводить пером на бумаге слова… Поначалу с письмом дела ее шли не очень, перо рвало бумагу, и девочка, заливаясь слезами, могла скомкать лист и швырнуть его через всю комнату. Выдержки у нее не было совершенно, однако мсье Вилье был терпелив, и в отличие от большинства учителей никогда не брался за розги – я особенно просила его никогда, никогда не бить девочку и не повышать на нее голос, – и лишь говорил ей:
– Мадмуазель, старайтесь лучше, подумайте, как обрадуется вашим успехам ваш отец!
Это всегда действовало. Я даже начала думать, что, верно, бабушка говорила Пелагее, что отец отказался от нее, уехав во Францию, потому что она недостаточно хороша, и теперь девочка всячески старается заслужить его любовь.
Иногда, глядя, как мои девочки вместе играют в саду, как угрюмое и дикое поначалу лицо моей русской дочери озаряет улыбка, как она смеется – впервые за те месяцы, что прошли с ее отъезда из России – я была почти счастлива.
Но все же я видела, как девочка тоскует по отцу. Я не могла заменить ей родителей, а Иван, который теперь снимал дом в получасе езды от нас, виделся с дочерью очень редко. Приезжая к нам, он первым делом шел поздороваться с девочкой, задавал ей несколько вопросов, интересовался ее успехами, рассеянно гладил по голове, а затем вновь обращался ко мне – спрашивал о моих делах, читал вслух, просто рассказывал что-нибудь забавное.
Мне по-прежнему было приятно его общество, я охотно разговаривала с ним – все же, нельзя не признать, в компании мужа мне было скучновато, и, как метко и ядовито заметила моя подруга Жорж Санд, он был «скучным, как ночной колпак», а Иван всегда находил, чем развлечь меня. Периодически я устраивала музыкальные вечера, на которых пела сама или просила сыграть кого-нибудь из моих гостей – вечера эти пользовались большой популярностью среди наших друзей. У нас бывали Сен-Санс, Гуно, Глинка,
Лист, Берлиоз, Мерейбер, Клара и Роберт Шуман, Альфред де Мюссе, Оноре де Бальзак и многие другие. Но порой мне хотелось просто тихих разговоров за чашкой кофе, и Иван как никто другой понимал меня и разделял мои чувства.Обычно Пелагея присутствовала на этих встречах, что – я замечала – несколько стесняло Ивана, однако отправить дочь в ее комнату он не мог. Я же отчаянно переживала от того, что не могу подарить девочке семью, о которой она мечтает. Иван по-прежнему любил меня больше, чем родную дочь, и охотнее общался со мной, чем с ней.
Однажды во время такой встречи, он спросил меня, как успехи Пелагеи.
– О, весьма и весьма неплохи! – ответила я радостно. – Она уже гораздо правильнее говорит на французском, и письмо дается ей все лучше. Скоро ее можно будет принять за настоящую маленькую француженку.
Я всего лишь хотела пошутить, однако Иван, кажется, не понял этого. Какая-то мысль сверкнула в его глазах.
– Да, можно, если бы не имя. Если б только я знал тебя тогда, я назвал бы девочку на французский манер. Впрочем, что мешает мне сделать это сейчас? Пусть ее зовут Полинет, – улыбнулся он. – Это самое прекрасное имя во всем свете, так почему моя дочь не может носить его?
Я делано рассмеялась, пытаясь перевести это в шутку, но Иван не шутил – он в самом деле хотел, чтобы его дочь звали так же, как меня, и повторил:
– Отныне зови ее Полинет. Ты слышала, моя дорогая? – обратился он к дочери. – Что скажешь, тебе нравится это имя?
Случайно в тот момент я поймала взгляд девочки – она глядела на меня почти с ненавистью. Но перечить отцу, конечно же, не осмелилась.
– Хорошо, папа, – ответила она. – Если тебе угодно – отныне я буду зваться Полинет.
Глава 11. Снова Россия
Вернувшись во Францию, я полагал, что останусь тут если не навсегда, то, во всяком случае, на долгие годы, и что покинуть ее меня ничто уже не заставит.
Даже когда Полина отправилась на гастроли в Англию, я остался в Куртавнеле – там в то время гостил Шарль Гуно, он работал над оперой, я – над новой повестью, и мы проводили дни за работой, а вечера – за разговорами о Полине, мы писали ей письма, читали в газетах об ее гастрольных успехах…
Но несколько недель спустя я получил письмо от Николая – моего брата: он писал о том, что наша мать умирает, и просил меня приехать.
Получив письмо, я немедленно отправился к Полине, которая только вернулась с гастролей, и рассказал ей обо всем. Я застал ее в тот момент, когда она занималась французским языком с Полинет, и сердце мое сжалось от переполнявшей его нежности. Сидя за столом, она склонилась над книгой, из которой читала девочке, временами останавливаясь и объясняя какие-то непонятные слова, и в этот момент она напоминала ангела, спустившегося с небес, чтобы позаботиться о маленькой сироте. Лучшего опекуна для моей дочери я не мог и желать, и я почувствовал, что люблю Полину еще сильнее, хотя прежде мне казалось, что больше любить уже невозможно.
Но я недолго любовался этой картиной. Обернувшись, Полинет заметила меня и, вскочив, кинулась мне навстречу. Она принялась быстро что-то говорить на французском, пытаясь одновременно продемонстрировать свои успехи в изучении этого языка и рассказать свои новости, и лишь полчаса спустя мне удалось остаться с Полиной наедине.
– Моя мать умирает, – сказал я ей без всяких вступлений, и Полина, перекрестившись, быстро произнесла несколько слов из молитвы. – Я должен срочно выезжать в Россию, я должен оставить тебя и Полинет.
– Поезжай, – кивнула она. – Поезжай и ни о чем не беспокойся. Будь с ней в ее последние часы, а я позабочусь о девочке до твоего возвращения.
Я поцеловал ее руку – о, как мне хотелось обнять ее в тот момент и запечатлеть поцелуй на ее губах, но я не мог позволить себе такой вольности. Я по-прежнему был ее русским другом, и хотя все эти годы не оставлял надежды сделаться ее возлюбленным, я знал, что не должен даже намеком оскорбить эту прекрасную женщину.
Все, что я мог, – это писать ей о своих чувствах, восхищаться ею издалека и быть рядом в тот момент, когда она желает видеть меня.