Туристы
Шрифт:
Оксанка покормила толстых рыжих куриц и возвратилась с заднего двора в хату, неся в руке пустое ведёрко. Мамка её, Одарка, с утра готовила, стояла у печки, вся красная, напекала пирогов. А татка, Егор Егорыч, тот с утра суетился: сносил добро, которое получше, в погреб.
— Ты чего такой шебутной? — сиплым голосом спросил у него их сосед, рыжий Евстратий со смешной фамилией Носяро, который сидел тут же, за столом и глушил первач из стакана.
— Эй, не жри! — Егор Егорыч подскочил к соседу, схватил бутыль с мутным первачом обеими пухлыми руками и тоже попёр в погреб. — Мое це, не твое!
— Жмот! — презрительно плюнул Евстратий Носяро, отставив в сторонку пустой стакан, занюхивая горячим пирогом.
Оксанка
— Мой пирог! — это батька отбирает у Носяры горячий пирог и, скорее всего, откусил кусок, чтоб Носяро не откусил первым.
— Эй, хорош пироги таскать, ироды! — это ворвался голос мамки, она гоняет обоих веником, и отобрала у батьки первач.
Полная, цветущая и румяная от печного жара, Одарка понесла первач на кухню, где запрятала в печной поддон. Егор Егорыч туда не лазит: не умеет отодвигать заслонку и боится заполучить ожог.
— Жинка твоя — змеюка! — прогудел Евстратий Носяро и поднялся из-за стола, застланного белой салфеткой. Егор Егорыч заметил, что сосед запятнал салфетку соком и семечками от помидора, который слопал на халяву, и надвинулся на него, указав на пятно.
— Шо ты тут мне гадишь, борзой? — возмутился он и сжал кулак, дабы залепить соседу в ехидную физиономию.
— Эх ты, пузырь! — огрызнулся Носяро, уходя от драки. — Усы-то вон, повисли! Трусишь, вижу, шо тот заяц! Шебуршишь, шебуршишь, таскаешь тут сало своё туды-сюды! Знаю я, шо немцы прут, сказали вже добрые люди! Вон, Малина в лес подался, шоб ему пусто было, коммуняка!
Егор Егорыч опустил кулак. Да, он трусил: боялся, что немцы село спалят, говорили люди в лесу, что немцы сёла палят и людей стреляют за просто так. Вот и таскал харчи в погреб: авось, пронесёт? В лес партизанить идти Егор Егорыч боялся: не умел ни стрелять, ни прятаться, ни жить впроголодь.
Вчера приходили из райкома, из Еленовских Карьеров, в Красную армию призывали. Полдеревни ушло и тихо так стало, мёртво, словно действительно умрёт скоро. Все говорили, что это всё так, не война, пшик: попугали чуток и перестанут. Вон, Антип, кум Егора Егорыча, Оксанкин крёстный, ездил недавно в Еленовские Карьеры на базар, так там сказали, что немцы выброшены обратно в Польшу…
Егор Егорыч снёс в погреб и салфетку, и часы с кукушкой, и пироги, хотя Одарка отнимала. Весь день потратил с перерывами на еду и поспал немного, часа три. Даже вечером Оксанку хотел в погреб запрятать на всякий пожарный. Да не успел.
— Давай, доня, слезай… — пыхтел Егор Егорыч, толкая Оксанку по шаткой лестничке. — Хоть тебя сбережём от нехристей окаянных… Вон они, вже за лесом поставились… Хай им грэць, фашисты…
Оксанка не очень хотела в погреб: ей всего шестнадцать было, она не до конца понимала опасности, пока…
БАХХХ! Внезапно за окном, там, где околица и лес, раздался адский грохот, от которого полхаты мелко задрожал, посыпалась со звоном с полок посуда. Одарка тоненько завопила, а Егор Егорыч не устоял и скатился в погреб кубарем. Оксанка едва удержалась на лестничке, которая зашаталась под ней, как на ветру. Она выскочила обратно в комнату, иначе бы покатилась в погреб вслед за батькой. Егор Егорыч ныл на дне погреба, в темноте, потому что, падая, перевернул свечку, и та погасла. За окошком полыхали страшные красные зарницы, валил дым, застилая сиреневые отсветы заката. За лесом всё бахали и бахали, Оксанка забилась за печку, где уже спряталась Одарка. Они сели там, в обнимочку и сидели мышками, боясь каждого шороха. Вокруг всё тряслось, как будто бы раскрывалось пекло, выпуская чертей, посуда падала, билась о пол, в поддоне звенела бутыль первача. Воняло горелым,
потому что дым, прилетая из-за леса, забивался сквозь шибку в хату и заволакивал всё, нависая удушливым серым туманом.— Эй! Э-эй! — дверь с треском кто-то распахнул и влетел в сени, с криками, гвалтом. — Чего засели? Бежать всем из хаты вон, бо завалится! Егор! Егор! Семью веди прочь!
По хате бегали, искали их. Оксанка вся сжалась в комочек, притулилась к рыдающей мамке, потому что думала, что это уже гарцуют немцы. Если они найдут хоть кого-то из них — застрелят за просто так…
Чьи-то руки просунулись за печку и начали насильно вытаскивать сначала Одарку, потом Оксанку. Оксанка верещала, билась, но потом, как вытащили, увидела, что это никакие не немцы, а дядька Антип и дед Тарас ворвались в хату, чтобы их, непутёвых, выручить.
Батьку уже вытянули из погреба, он ковылял в сени на охромевшей ноге.
— Шибче, увалень! — подпихивал его дед Тарас с седыми длиннющими усами. — С тобою лышей за смертью!
Дядька Антип велел бежать из хаты во двор, Оксанка и побежала во двор, спотыкаясь о куриц, что метались под ногами. Она с ужасом поняла, что забыла запереть птичник, когда кормила их вечером…
Баххх! Снова ударило, но уже не за лесом, а у Медвежьего озера… Тут рукой подать от села… Там, на озере, что-то вспыхнуло и горело, дымя. Люди носились по селу, панически вопя, кто-то с кем-то столкнулся и повалился, едва не сшибив с ног Оксанку. Воздух был забит горелым душным туманом, в котором едва можно было различить свои ноги. К тому же туман ел глаза, вызывал кашель. Вытирая слёзы, Оксанка пыталась найти мамку, или батьку, или дядьку Антипа — хоть кого-нибудь, но никого не находила. А потом- чем-то раскалённым, железным снесло хату соседей. Наверное, это была бомба, она врубилась в крышу всей своей тяжестью, пробила её, разметав солому, громыхнула, превратив хату в огромный костёр. Волна горячего воздуха сбила Оксанку с ног, грохот оглушил. Она упала в огород — в капусту, а вокруг неё топали тяжёлые чужие ноги.
Когда Оксанка открыла глаза, вокруг неё уже никто не бегал. Солнце почти сползло за лес и собиралось скрыться там, впустив на землю сизые сумерки. Догорала разбитая хата, и за лесом что-то горело и шумело так, вроде бы там скакали резвые кони. Дыма стало меньше, Оксанка приподняла голову с прохладной капусты и огляделась. Село опустело, наверное все куда-то убежали без неё. Свечи нигде почти не горят, только у деда Тараса окошко светится, у противного Носяры что-то мигает, и там, в дальней хате, где немая Матрёна живёт, тоже огонёк.
— Мама! — тихонько, испуганно позвала Оксанка, поднимаясь на ноги. — Тато!
Она прошла немного вперёд, не замечая от страха, что идёт прямо по капусте. Добралась до плетня, на котором торчал отбитый горшок. Его кто-то вот только что отбил, потому что, когда Оксанка нанизала его на плетень, горшок был целёхонек. И новый, к тому же. Оглянувшись, она увидела свою хату. Хата стояла целая, но тёмная, как нежилая. Либо батьки перебрались к деду Тарасу, либо тато до Носяры побежал, либо до Антипа, а может быть… нет, погибнуть они не могли. Нельзя добрым людям погибнуть: светлые тут края, не даст Богородица смерти прийти. Недаром же она насадила в лесу избавлень-траву…
Где-то у леса ещё что-то шумело, Оксанка повернула голову и глянула туда, откуда доносился странный рокот и некое пыхтение. Оттуда бил яркий свет, который затмевал остатки солнца и редкие огни в окнах. А кроме света надвигались страшные машины и шагали чужие люди в чём-то сером, что сливалось в опускающихся сумерках с землёю. Немцы! Оксанка похолодела: прорвались! И движутся прямо в село! Вон, один из них поднял руку, показывает… Ей даже почудилось, что его корявый острый палец упёрся прямо ей в лоб. Крик от ужаса застрял, зато включились ноги. Оксанка повернулась и опрометью бросилась в свою тёмную хату.