Тверской гость
Шрифт:
С одинаковым усердием валился на колени и перед княжеским выездом, и перед тяжелой колымагой епископа, и перед незнакомыми конными боярами, проезжавшими подчас мимо приказа.
Ему нужно было одно - получить свою землю Ради этого он согласен был кланяться каждому на княжьем дворе. Так уж испокон велось.
С благоговением смотрел Федор на дверь и оконца приказа. Откуда мог он знать, что при его появлении дьяк Пафнутий, в чье веденье входили земельные тяжбы, кряхтит, поминая в мыслях сатану и аггелов его?
Шестидесятилетний дьяк был опытен и мудр. Зуботычины
При таковом размышлении дело княтинских мужиков оказывалось зело хитрым и требующим опасения.
Игумена Перфилия, разорившего деревню, дьяк знал хорошо и в его вине сомнений не имел. На игумена - стяжателя и срамника - давно черти охотились.
И все-таки неизвестно, как глянет на дело епископ. Владыка Геннадий постоянно держит руку монастырей, громит в проповедях нечестивых, посягающих на церковь. Как на грех, из Москвы опять дошли вести о том, что великий князь урезал землю у одного из монастырей, лишает прочие старых прав на многие подати. Епископ Геннадий, надо полагать, от таких вестей звереет.
Те же вести кое-кого из бояр радуют. Никита Жито намедни на княжеской трапезе громогласно московского князя за его дела хвалил. А Жито богат, силен, да и не один...
И Пафнутий боялся попасть впросак: доложишь грамоту прямо князю епископ съест, доведешь ее поначалу епископу - бояре могут не простить. А старость - вот она. И всего богатства у Пафнутия - своя изба да три деревни в шесть дворов. Живи впроголодь, если еще и те деревни изветом или силой не оттягают.
Дьяк медлил. В глубине души он надеялся на какой-нибудь случай, который выручит его. Может, мужик уйдет, может, еще что-нибудь. Но шли дни, ничего не случалось, и мужик не уходил.
Выглядывая в оконце приказа и замечая рыжую бороду Лисицы, Пафнутий в тоске думал:
"Хоть бы ты провалился, черт рыжий!"
Иногда его разбирало смешное, беспомощное любопытство: "Что он жрет? Ведь должен он что-нибудь жрать? Не воздухом же сыт, проклятый!" Пафнутий за это любопытство серчал на себя, но мало-помалу досада на собственное трудное положение перешла у него в злобу на виновника всех бед - на Лисицу. И чего притащился в Тверь? Сидел бы у монастыря половинником или еще как... А тут за него страдай! Накося! Не будет того! Сиди, сиди, голубок! Жди!
Федор ждал. От плохой, скудной пищи, от тревог он спал в теле. Щеки его под густой бородой ввалились, сермяга на плечах обвисала, глаза ушли глубоко в синеватые глазницы, взгляд их становился все беспокойнее.
Тревожно думалось о матери, об Анисье и Ванятке. Как-то они там, в доме тестя? Тоска по жене делалась порой невыносимой: взял бы, кажется, да и ушел из Твери хоть на денек... Но, может быть, в этот-то денек и решится судьба и Федора и всех однодеревенцев? Нет, нельзя уходить!
Однажды, когда Федор, вернувшись из города, уже поснедал и растянулся у себя за печкой, в дверь стукнули и вошел незнакомый Федору высокий старик в богатом кафтане.
По тому, как засуетилась Марья, Федор догадался, что гость
не простой. Услышав же его имя, смекнул: Кашин, тот самый...Истово помолясь, Кашин прошел в горницу, уселся. Слышно было, как скрипнула лавка. Потом раздался старческий голос:
– Не было вестей-то?
– Не было, батюшка. С самого Нижнего не слыхать. Ты не знаешь ли чего?
– Слух был - под Казанью прошли.
– Свободно, батюшка?
– Свободно.
– Ну, слава те, господи! Каково-то им, сердешным?
– Ништо. Ныне, думаю, уже в Сарае. Доехали.
– Господи, господи! Дай ты им удачи! Твои-то здоровы, батюшка?
– Что им сделается? Как сама-то?
– Живу, живу, грех бога гневить...
Федор, которому любопытно стало поглядеть на Кашина, вышел из-за печки, подошел к кадушке, загремел ковшом.
– Кто у тебя там ходит?
– спросил Кашин.
– А мужик, что от Афони-то пришел.
– А!.. Все ждет? Хе-хе-хе! Княжий-то суд долог!
– Долог, долог...
Кашин поднялся.
– Ну, ин ладно. Так, по пути зашел. Услышишь что - сразу ко мне.
– Как же, батюшка... Да постой, посвечу. Темно уж.
Марья с лучиной вышла в переднюю избу. Федор увидел длиннобородое, сухое, в морщинах лицо, круто изломленную серую бровь, огромный, повернутый к нему глаз.
Кашин остановился. Рука по привычке потянулась к бороде.
С первого взгляда на Лисицу встало в памяти Василия другое, до боли дорогое лицо.
– Постой!
– сказал он Марье.
– Это... он? Тот мужик?
– Тот, батюшка.
Кашин шагнул к Федору.
С трудом заставил себя говорить спокойно. Ответы Федора оглушали. Кашин не ошибся. Он был сын той самой певуньи Марфы, которую хотел и не смог забыть Василий. Стало быть, она жива...
Всю жизнь лежала на кашинском сердце вина перед Марфой. Были у Василия вины тяжелей и страшнее, но те он старался забыть, а эту помнил. Помнил, потому что и себя считал несчастливым.
– Ну, прощевай, Федор... Авось найдешь управу на монастырь.
Через день Марья удивленно окликнула Федора, завернувшего в дом среди дня:
– Слышь-ка... Велел Кашин тебе, коли работа нужна, к нему зайти. Говорил, не обидит. И что с ним деется - не пойму! Когда это Василий о людях помнить выучился?
Настал и такой день, когда Федор пришел за работой во двор Кашина.
Василий сам вышел к нему, велел накормить, потом послал вместе с конюхом пилить дрова.
Так повторялось несколько раз. Платил Кашин щедро, разговаривал ласково. Федору купец понравился.
– А хорош у вас хозяин!
– сказал как-то Федор конюху.
– Хорош. Бог смерти не дает!
– зло ответил конюх.
– Не знаю, чего он с тобой так... Гляди! Кашин даром ласков не будет.
Федор засмеялся:
– Ну, с меня взять нечего!
Шел октябрь, месяц дождей, резких холодных ветров и неожиданно выпадающих тихих, теплых дней, когда от земли пахнет по-весеннему, а какой-нибудь желтый березовый листок, совсем уж было оторвавшийся, от зари до зари висит, не шелохнется.