Творчество Лесной Мавки
Шрифт:
Года не прошло с гибели Григория, а церкви и монастыри умирали, точно белые рыбицы, выброшенные на ржавый песок.
Монастырь праведного Иоанна Кронштадтского принял Акилину. Обитель незащищенная, прямо в городе, на набережной речки Карповки. Черные, скорбные купола, лишь малый проблеск позолоты, как ранка. Скорбный храм и пресветлый.
Поклонилась до земли и ступила робко в монастырский двор — странный покой охватил душу, даром что Петербург здесь же, рядом, за тонкою стеной; в тишине храма не чувствуется мощный дух большого города.
И время для нее погасло — не помнила, зима теперь или лето, который
В монастырях считается ночь лукавым, неправедным временем. А для Акилины ночь только и была неверным утешением, когда она тихонько, дабы не подслушали даже строгие стены кельи, говорила, забываясь, с любимым, будто с живым.
«А помнишь, как мы шли с тобою в Петербург… Помнишь, остановились на ночлег в деревне, и хозяевам некуда было нас пустить, кроме сарая с сеном, и там над нами было гнездо ласточки, а в душистом сене вместе с нами спала пестрая кошка… А помнишь, хотел меня отослать, прогнать от себя, да не смог… Помнишь березоньки наши… Помнишь…»
…Колокол резанул по нервам, как лезвие. Здесь давно молчали колокола, казненные. А теперь крикнул колокол резко и горестно. Не иначе, случилась беда.
В церкви были только матушка настоятельница, священник и четыре монахини — всё населенье обители, закрытой для прихожан.
– Беда случилась большая, — заговорила матушка, и голос ее сорвался. — Отслужим молебен о упокоении убиенных Государя Николая и Государыни Александры, цесаревича Алексея, Ольги, Татианы, Марии и Анастасии…
И летела к Господу последняя о них молитва, последний плач покаянный. А им, мученикам новой Руси, даже могилы не было, нынче перед рассветом свезли их на грязных телегах на пустырь и, облив кислотой, сожгли…
Со святыми упокой…
Убили всех… И Настеньку, видевшую во сне ангелов… Как смириться…
После панихиды Акилина подошла к настоятельнице, на колени упала.
– Матушка, благословите сегодня уйти ненадолго из обители. Я эти годы не видала города, я должна увидеть, что стало сейчас с Петербургом.
– Ничего не увидишь, кроме ужаса и разорения.
– Пусть так. Я должна видеть, должна знать.
– Иди с Богом… Только подожди. Переоденься, сейчас найдем для тебя какое-то мирское платье. Монахине никак нельзя идти по городу, застрелят тебя. Наша церковь, наверное, последняя, где жива молитва и целы иконы. Когда смогли свергнуть царя, люди решили свергнуть и Бога.
Над городом дышал зной и плыло раскаленное марево. Акилина шла как в бреду. Так и оставшись чуть диковатой в престольном городе, она не помнила и не припоминала, как зовутся улицы, почти не разбирала пути. Шла наугад, как ощупью идут слепые.
Иные улицы казались вымершими; а когда и шли люди ей навстречу, девушка боялась поднять взгляд, ибо в лицах их метались отчаянье и страх, и даже дети иногда шли пригибаясь к земле и походили на маленьких стариков. Иногда у встречных замечала другое: алчное, звериное ликование на нервных загорелых лицах. Окна многих домов были завешены тряпками, линялыми ситцами и вовсе ветошью, и свет не теплился
в них.Окликнул ее неприкаянный извозчик на хромом чалом мерине, но ничего не ответила. «Куда вам, барышня?» Да некуда теперь…
Шла мимо церкви, где двери заколочены тяжкими грубыми досками, а оконца часовни разбиты; в щели обветшалого порога пробивалась горькая лебеда, трава запустения, а на белокаменной кладке нацарапана углем похабная надпись.
Похоже, дорвался люд, упиваясь своим мнимым всесилием: «нет над нами Государя, так и Бога убьем, расстреляем, и Бога над нами нет уж…»
На краю неметеного тротуара лежала белая лошадь с запрокинутой мордой и оскаленной челюстью, с остатками упряжи. Тощие черные птицы важно бродили вокруг лошади, вонзая клювы в закаменевшую тушу, одна ворона сидела на конском хребте и воровато озиралась вокруг.
В деревнях скоро должна начинаться жатва… Акилина вспоминала свою юность, теплую золотую пахнущую солнцем рожь под резвым серпом, колосья мягко льнущие к рукам… В этот год вряд ли что возросло на брошенных, прокаженных полях.
В глухом переулке, между тесно друг к другу подступившими громадами домов, играли дети. Мальчуган лет десяти, худой и довольно рослый, черноглазый, целился большою занозистой палкой, как будто это винтовка; его товарищ в большой не по размеру бескозырке, всё время съезжавшей на лоб, очевидно, изображал царя.
– Ваше Величество, вы должны умереть! Пафф! — провозгласил мальчик. — Ну падай же, я тебя убил!
– Ну нет, так нечестно, ты сам будешь царем, а я стрелять буду!
Страшнее, чем дети играющие в расстрел, эпоха не могла бы придумать ничего.
Пронзила безумная догадка: Россия одержима бесом. И одержимы бесом все вышедшие на ее многострадальные площади с оружием. Ибо люди не могли сотворить такого. Одержима стала матушка Русь, и всего Иордана не хватит освятить и спасти… Может, покаянная мольба потомков — спасет, подымет однажды из праха, золы и крови…
Боже, смилуйся.
Дневник Государя Николая II;
Дневник и письма Государыни Александры Феодоровны;
Записи Григория Распутина.
Об этих людях никто не сказал бы правдивей их самих, и воспоминаниям современников даже, а уж тем более рассуждениям сегодняшних историков, нужно верить очень осторожно.
ДВЕНАДЦАТЬ
Сердитое море билось в скалистый берег, мутно-белые клочья прибоя пенились на рыжем песке. Ладная крепкая лодка вздрагивала, когда волна билась в ее влажный бок. Юноша рыбак тревожно вглядывался в тускло багровеющий горизонт, позабыв, что в руках его соленые, спутанные комом невода. Обликом он был неказист, только глаза необычайные, цвета солнечного янтаря.
Деревня подступала близко к берегу, отсюда, с причала, видны были ветхие белые дома и сады, охваченные музыкой позднего цветения. Молодой рыбак не любил своего селения, не любил этого скудного рыжего берега и волн, умирающих на песке, как маленькие немые медузы. Он молча смотрел туда, где только что упал в море огненный диск солнца, и отблески, как от лучины, еще плясали на волнах.