Творцы античной стратегии. От греко-персидских войн до падения Рима
Шрифт:
Данное «бесшовное» отождествление собственного правления с правлением вселенского божества было призвано подчеркнуть развитие и преемственность. Узурпаторы претендуют на божественную санкцию своим действиям с незапамятных времен, но никто из них прежде Дария не притязал на покровительство непогрешимо праведного Ахура-Мазды. Сокрушая своих врагов, Дарий не просто обеспечивал безопасность собственного правления, но и, с роковыми последствиями, утверждал империю на новом, могучем основании. На Бехистунской скале, в нескольких километрах от места убийства Бардии, царь Дарий повелел высечь в камне славословие его достижениям, прямо над дорогой; эта надпись означала радикальный и показательный отказ от норм ближневосточной саморекламы. Когда ассирийские цари изображали себя покоряющими врагов, они намеренно изображали самые экстравагантные и кровавые подробности на фоне схватки воинов, движения осадных машин и изгнания побежденных. Ничего подобного мы не обнаружим на Бехистуне. Для Дария имели значение не сражения, а результаты, не кровопролитие, а то, что кровь высохла и началась новая эра всеобщего мира. История, как будто бы провозглашал Дарий, близилась к своему завершению. И персидская империя мнилась ее финалом и наивысшей точкой, ибо чем еще может быть держава, простирающаяся от горизонта до горизонта, если не оплотом поистине космического порядка? Подобная монархия, теперь, когда новый царь преуспел в искоренении лжи, конечно, может существовать вечно – несокрушимая и непоколебимая сторожевая башня Истины.
В видении Дария империя предстает сплавом космического, морального и политического порядка; этой идее было суждено доказать в веках свою невероятную плодотворность. Для нового царя были значимы как кровавая практика
Не удивительно поэтому, что имперские пропагандисты пришли в итоге к глобальному умозаключению: нет оплота Друджа столь далекого и могучего, который в конечном счете не окажется очищенным от скверны. Мир необходимо сделать безопасным для истины, и именно в этом состоит миссия Персидской империи. В 518 г. до н. э., обратив взор на восток, Дарий отправил морской отряд на разведку таинственных земель вдоль Инда. Вторжение не замедлило, Пенджаб был покорен, и персы получили дань – золотом, слонами и прочими восточными диковинками. В то же время на другом конце империи, на далеком западе, персидский военный флот начал курсировать в водах Эгейского моря. В 517 г. до н. э. был захвачен и присоединен к империи Самос [12] . Соседние острова, опасаясь аналогичной участи, стали размышлять, не подчиниться ли мирно послам Великого царя. Империя неумолимо расширялась, на запад и на восток.
12
Предполагаемая дата.
И все же, незаметно и неощущаемо для персидской власти, назревали проблемы – не только в Ионии, но и за Эгейским морем, а также в Элладе. Тут, в стране, которая утонченным агентам глобальной монархии виделась наверняка нищенствующими задворками, воинственный и шовинистический характер ионийской общественной жизни обнаружил себя во всей полноте в немыслимом разнообразии капризных политик. Греция, на деле, представляла собой едва ли больше, чем географическое выражение: это была вовсе не страна, а лоскутное одеяло из городов-государств. Правда, греки считали себя единым народом, единым по языку, религии и обычаям, но как в Ионии, так и в Элладе различные города зачастую, казалось, имели общим только привычку враждовать со всеми подряд. Тем не менее та же склонность к беспокойному стремлению за известные пределы, которая произвела в Ионии значимую интеллектуальную революцию, не обошла стороной и полисы материка. В отличие от народов Ближнего Востока, греки не имели жизнеспособной бюрократии и привычки к централизации. В поисках эвномии – «благого правления» – они двигались, в известном смысле, сами по себе. Одержимые хронической социальной напряженностью, они тем не менее не совсем забывали о дарованной ею свободе: свободе экспериментировать, внедрять инновации, находить собственный, отличный от прочих путь. «Малый град, на утесе стоящий, – так они говорили, – правопорядок блюдя, превосходит град Нина безумный» [13] . Персам подобные рассуждения наверняка казались чушью, но многие греки на самом деле яростно гордились своими малыми родинами, сколь угодно нищими. Непрерывные политические и социальные потрясения на протяжении многих лет обеспечили изрядному числу городов выраженные притязания на самостоятельность. В определенной степени они были проигнорированы персами, которые, естественно, относились к «малым народам» столь пренебрежительно, сколь это возможно для правящей верхушки сверхдержавы; а ведь греки представляли собой потенциально непреодолимое препятствие на пути к бесконечной экспансии, ибо вовсе не горели желанием повиноваться завету Великого царя. Этот народ, по меркам Ближнего Востока, отличался от всех других завоеванных племен коренным образом.
13
Фокилид, фраг. 4. Несмотря на ассирийский «град Нина», стихотворение почти наверняка подразумевает расширение пределов персидской власти.
А некоторые из них были еще более иными, чем прочие. В Спарте, например, главном городе-государстве Пелопоннеса, люди, некогда печально известные своей классовой ненавистью, превратились в homoioi – «тех, кто одинаковы». Жестокость и строгая дисциплина учили всякого спартанца, буквально с рождения, что традиция важнее всего. Гражданин вырастал, чтобы занять свое место в обществе, как воин занимал свое место в боевом порядке. И на этом месте он обречен оставаться на всем протяжении жизни: «…широко шагнув и ногами в землю упершись, / Каждый на месте стоит, крепко губу закусив» [14] ; и только смерть освобождает от исполнения долга. Прежде спартанцы воспринимались как хищники среди себе подобных, как богачи, истребляющие бедняков, но это осталось в прошлом: теперь они сделались охотниками, что нападали единой смертоносной ватагой. Для их ближайших соседей, в частности, последствия этого преображения были поистине губительными. Граждан одного полиса, Мессены, низвели до состояния жестоко угнетаемых крепостных; других уроженцев Пелопоннеса «всего лишь» подчинили политически. Во всем греческом мире спартанцы славились как наиболее опытные и неустрашимые воины. Некоторые эллины, по слухам, в ужасе бежали с поля битвы, едва становилось известно, что против них выступают «волки» Пелопоннеса.
14
Тиртей, 7:31–32.
А в городе, который когда-то был олицетворением отсталости и узости мышления, начинала совершаться еще более значимая по своим последствиям революция. Афины потенциально были единственным конкурентом Спарты в качестве доминирующей силы в Греции, ибо этот город управлял плодородной Аттикой, огромной, по греческим меркам, территорией, притом, в отличие от Пелопоннеса, не отвоеванной силой у других греков. Тем не менее на протяжении всей истории Афин город регулярно получал удары ниже пояса, и к середине VI столетия до н. э. афинский народ окончательно разгневался на собственное бессилие. Кризис пестовал реформы, а реформа порождала новый кризис. На глазах людей происходили родовые схватки, в которых появлялся на свет радикально иной, поразительно новый порядок. Аристократы, пусть они продолжали управлять в промежутках между собственными бесконечными распрями, внезапно обнаружили, что у них нашелся амбициозный соперник: все чаще приходилось обращаться за поддержкой к демосу, то есть к «народу». В 546 г. до н. э. успешный военачальник по имени Писистрат утвердил себя в качестве единственного правителя города – иначе «тирана». Для греков это слово не было связано с кровопролитными переворотами и суровыми расправами (такой смысл оно получило позднее); для них тираном был тот, кого поддерживал народ. Без такой поддержки он вряд ли мог надеяться на долгое пребывание у власти, и потому-то Писистрат и его наследники постоянно стремились ублажить афинский демос, затевали пышные зрелища и учреждали грандиозные общественные работы. Но афиняне требовали все новых и новых развлечений, а некоторые аристократы, соперники Писистратидов, настолько возмутились своим отстранением от власти, что готовились выступить с оружием в руках. В 507 г. до н. э. разразилась революция. Гиппия, сына Писистрата, свергли и изгнали из Афин. Isonomia – «равенство», равенство перед законом, равное право на участие в управлении государством – сделалось афинским идеалом. Так начался великий и благородный эксперимент: создавалось государство, в котором, впервые в истории Аттики, гражданин ощущал себя вовлеченным и ответственным, государство, за которое, возможно, и вправду стоило сражаться.
И
в этом и заключалась цель «спонсоров» городской революции из высшего сословия. Такие люди были отнюдь не фантазерами-визионерами, а трезвыми прагматиками, которые, попросту говоря, стремились получить прибыль, будучи афинскими аристократами, от укрепления могущества города. Они подсчитали, что народ, более не разделенный внутри себя, сможет наконец выступить единым фронтом с соседями, не как приспешник очередного предводителя, а как защитник идеала isonomia и самих Афин. Первый год правления, которое последующие поколения назовут «демократией» (demokratia), продемонстрировал, что подобные ожидания вовсе не являются чрезмерными. И, как будет повторяться тысячелетия спустя, в ответ на французскую, русскую и иранскую революции, все попытки соперников-аристократов переманить этого «кукушонка» в новое гнездо оказались успешно, даже триумфально отраженными. Знаменитые слова Гете о битве при Вальми вполне справедливо можно отнести к первым великим победам первого крупного демократического государства: «С этого дня и с этого места начинается новая эпоха мировой истории» [15] .15
См. Тим Бланнинг «В поисках славы: Европа в 1648–1815 гг.» (New York: Viking, 2007).
Как в Персии, так и в Аттике: нечто беспокойное, опасное и совершенно новое обретало плоть и кровь. Между глобальной монархией и крошечным городком, который гордился автохтонностью своих жителей, возможно обнаружить определенные соответствия; и все же, как доказали последующие события, идеология обоих была взаимоисключающей. Быть может, не выйди демократия за пределы Афин, прямого военного столкновения удалось бы избежать; но революции, как следует из исторического опыта, неизменно тяготеют к экспорту. В 499 г. до н. э. по Ионии прокатилась целая волна восстаний: горожане свергали изменников-тиранов, которые десятилетиями служили персам, и учреждали у себя демократии, а год спустя афинский воинский отряд, действуя заодно с повстанцами, предал огню Сарды. Сами афиняне, впрочем расстроенные своей неспособностью захватить городской акрополь и огорченные случайным сожжением знаменитого храма, поспешили вернуться обратно в Аттику, преисполненные сожаления и дурных предчувствий. Тем не менее, пусть они откровенно паниковали при мысли, что безжалостный взор царя царей вскоре устремится на них, они бы наверняка ужаснулись пуще того, доведись им правильно оценить норов зверя, которого они столь бесцеремонно дернули за хвост: ведь никакое другое действие не могло бы возбудить больший гнев самого могущественного человека на планете. Дарий, конечно, полагал само собой разумеющимся, что ионийское восстание необходимо срочно подавить, а «террористическое государство» за Эгейским морем подлежит скорейшей нейтрализации в интересах безопасности северо-западных рубежей империи. Чем дольше откладывалось наказание Афин, тем выше становился риск, что подобные очаги возмущения начнут распространяться по всей гористой и труднодоступной Греции – кошмарная перспектива для любого персидского стратега. При этом геополитические соображения были далеко не единственными в рассуждениях Великого царя. Да, Афины были оплотом «террористов», но они также проявили себя как цитадель приверженцев лжи. Следовательно, во имя всеобщего, космического блага, равно как и для будущей стабильности Ионии, Дарий обязан исполнить свою боговдохновленную миссию и перенести «войну с терроризмом» в Аттику. А неизбежное сожжение Афин виделось поворотным пунктом нового этапа имперской экспансии и ударом по демоническим врагам Ахура-Мазды.
Однако, пусть афиняне плохо понимали мотивы и идеалы сверхдержавы, которая им угрожала, персы, в свою очередь, пребывали в роковом неведении относительно сути демократии. Для стратегов, которым поручили подавить восстание ионийских городов, в новой форме правления не было ничего особенного; им казалось, что она разве что усилила фракционные настроения, которые существенно облегчили покорение яуна. В 494 г. до н. э., в решающем столкновении у крошечного островка Ладе, персидские шпионы и имперские навархи, персидские взятки и боевые корабли, что называется, на пару обеспечили окончательное поражение ионийских повстанцев. Четыре года спустя подготовка к экспедиции против Афин началась на основе того же исходного допущения: что соперничающие группировки вражеских городов в конечном счете обрекут афинян на гибель. Отнюдь не совпадением объясняется, например, что Датис, командир персидского экспедиционного корпуса, был ветераном Ионийской кампании; такой полководец понимал, как думают и действуют яуна, и даже мог произнести несколько слов на греческом. Кроме того, в состав отряда включили Гиппия, свергнутого Писистратида, который не уставал заверять Датиса в радушном приеме афинян; эта кандидатура как нельзя лучше отражала одержимость персов поисками коллаборационистов среди «туземной» элиты. Но на сей раз, как показали последующие события, они фатальным образом просчитались. Их разведывательные данные были не то чтобы бесполезными, они попросту устарели.
Афинское войско, вышедшее навстречу персам на равнину Марафон, заблокировало дорогу, что вела к городу (примерно в двадцати милях к югу) – и не разбежалось, как флот ионийских повстанцев при Ладе. Да, по Афинам уже давно бродили пугающие слухи о «пятой колонне» и горожанах, подкупленных золотом Великого царя, но именно осведомленность афинян о возможных опасностях побудила их выйти из-за городских стен на открытое место. При осаде, в конце концов, изменники наверняка бы изыскали способ открыть ворота врагу, а вот на поле брани греческий стиль боя, когда воины двигались бок о бок сомкнутым строем, означал, что все либо сражаются воедино, либо погибают вместе, и всякий, кто хочет жить, даже потенциальный предатель, не имел иного выбора, кроме как взять копье и щит и биться за общую победу. Короче говоря, боевой порядок греков при Марафоне было не подкупить. Надо отдать должное Датису, который в итоге это признал, но все же он не отказался от убеждения, что у каждого греческого полиса есть своя цена. Выждав несколько дней, он решил покончить с помехой на своем пути. Разделив войско, он отправил значительные силы, в том числе, почти наверняка, конницу – вдоль побережья Аттики, чтобы попробовать напугать афинян угрозой десанта в гавани их города. Но именно этот маневр подарил афинянам шанс на победу. Вопреки всем ожиданиям, двинувшись на врага, которого по всей ойкумене признавали непобедимым, пересекая равнину, которая для многих афинян должна была оказаться гибельной, они напали на войско, с каким прежде ни одна греческая армия не отваживалась сходиться в открытом бою. Наградой за их мужество стала славная, обретшая бессмертие в веках победа. По-прежнему опасаясь предательства, измученные и покрытые кровью с головы до ног победители не тратили времени на наслаждение триумфом. Вместо этого, в разгар жаркого дня, они поспешили обратно в Афины, «со всех ног», как уточняет Геродот [16] . Они подоспели в самый подходящий момент, поскольку вскоре после их прибытия появились и персидские корабли, двинувшиеся в сторону порта. Несколько часов эти корабли стояли на якорях у входа в гавань, а с заходом солнца вдруг подняли якоря, развернулись и уплыли прочь. Угроза вторжения миновала – во всяком случае, на этот раз.
16
Геродот, 6,116.
Конечно, нет никаких сомнений: Афины на равнине Марафон спасло, в первую очередь, упорство горожан, не просто мужество, но и рвение, с каким они обрушились на врага, удар тяжелых копий и щитов по противнику, облаченному, самое большее, в стеганые куртки и вооруженному, в большинстве своем, лишь луками и пращами. И все же в тот роковой день при Марафоне сошлись не только плоть и металл: Марафон также оказался «испытанием стереотипов», которых обе стороны придерживались в отношении друг друга. Афиняне, отказавшись играть роль, назначенную им персидскими «манипуляторами», должным образом убедили себя раз и навсегда, что ключевые понятия демократии – братство, равенство, свобода – могут на деле оказаться чем-то большим, нежели просто словами. Одновременно сверхдержава, столь долго мнившаяся непобедимой, выставила себя колоссом на глиняных ногах. Персов, как выяснилось, все-таки можно одолеть. «Варвары» – так называли их ионийцы, то есть люди, язык которых воспринимался как тарабарщина, неразборчивое «ба-ба-ба»; и после Марафона это обозначение подхватили и афиняне. Это слово идеально передавало их страх перед силой, которой они были вынуждены противостоять в день своей грандиозной победы: иноземцы, бурлящие бесчисленные орды, явившиеся, чтобы погубить Аттику. Вдобавок слово «варвары», в итоге боя, получило и уничижительный оттенок с намеком на насмешку. Уверенность в себе, в целом, позволила Афинам встать вровень со сверхдержавой.