Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Творения. Том 2: Стихотворения. Письма. Завещание
Шрифт:

Эти стихотворения могут быть оцениваемы с различных точек зрения, но меньше всего – с практической. Объединяющим признаком служит их практическо-дидактический элемент. Но как по содержанию, так и по своим литературным формам они очень разнообразны. Первое, то есть содержание, определяется более или менее их заглавиями. В последнем же отношении стихотворения эти довольно замечательны. Здесь мы встречаемся не только со всеми тремя формами стилистического изложения: монологической, диалогической и эпистолярной, но и с различными вариациями их. Так, в диалогическом изложении мы встречаемся и с сократическим методом диалогов Платона (в стихотворении «На тех, которые часто клянутся»), и с формой Эзоповой басни. Желая, например, внушить читателю предпочитать благоразумие счастью (в стихотворении «Счастие и благоразумие») поэт говорит: «Один златолюбец где-то сказал: «Желаю тебе лучше каплю счастия, нежели бочку ума». Но мудрец возразил ему: «Для меня лучше капля ума, нежели море счастья»». Монологические стихотворения этой серии отличаются краткостью и сжатостью, достигающими иногда степени силы, простоты и ясности выражения классического лаконизма. Например, стихотворение под заглавием «Недобрые друзья»: «Тяжело сносить огорчение. А если оскорбляет друг – это низко. Если он угрызает тайно – это звероподобно. А если это жена с длинным языком – то живешь в одном доме с бесом. Если судья – то нужны гром и молния. А ежели – священнослужитель, тогда Ты, о Христе, выслушай и разсуди прю (Пс. 42:1)» [553] . Или другое, под заглавием «Пристрастие»: «Всякое пристрастие опасно. Пристрастие к любимому – двойная опасность. Пристрастие к молодой девице – тройное жало. Если же она красива – это еще большее зло. А если представляется возможность жениться на ней – то самая внутренность сердца стала пищею огня». В одном из своих писем к ближайшему другу и родственнику своему, Никовулу, святой отец объясняет ему, что значит писать лаконически. «Это значит, – говорит он, – не просто написать немного слогов, но в немногих словах заключить многое. В этом смысле Гомера я называю самым кратким писателем, а Антимаха – многословным. А почему? Потому что о длине речи сужу по содержанию, а не по числу букв» [554] . К этим словам хорошо идут, как примеры к правилам, только что приведенные нами собственные стихотворения поэта. В эпистолярной форме изложены последние пять дидактических поэм в порядке вышепоименованных нами стихотворений рассматриваемой группы. Из этих поэм заметнее других по своим внутренним достоинствам выделяются последние три: «От Никовула-сына к отцу», «От Никовула-отца к сыну» и «Советы Олимпиаде». Стоит поговорить о каждом из этих стихотворений отдельно.

553

№ 22. «Недобрые друзья». С. 124.

554

Письмо 54.

Т. 2. С. 453

Никовул старший, к которому поэт от имени сына его адресует это довольно длинное (в 208 гекзаметров) стихотворение, приходился племянником святому Григорию Богослову, именно был женат на Алипиане, дочери сестры святого Григория, Горгонии [555] . Как видно из обширной переписки Григория как с ним самим, Никовулом, так и со многими друзьями своими о нем или по поводу его [556] , это был человек превосходных качеств. По крайней мере, святой Григорий ревностно старался защитить его, когда он замешан был в деле возмутившихся рабов, и написал поэтому целый ряд рекомендательных писем о нем к разным более или менее влиятельным лицам [557] . В сыне его, даровитом [558] юноше Никовуле, Григорий принимал участие, по собственному признанию его, «преимущественно пред всеми своими родными» [559] . Больше всего, разумеется, интересовался он и был озабочен умственным образованием «прекрасного» [560] Никовула. Об этом искреннем, дружески заботливом участии святой отец засвидетельствовал в своих рекомендательных письмах к различным наставникам и воспитателям младшего Никовула; этому же теплому участию мы обязаны и остановившим наше внимание стихотворением поэта. Оно написано им от имени юноши с целью исходатайствовать ему от родителей дозволение отправиться в Грецию для поступления в одно из высших учебных заведений. Стихотворение начинается несколько неожиданно (ex abrupto) ничем не вызванным и незаслуженным со стороны родителей оскорблением их попреком юноши, который можно формулировать в следующем кратком положении: актом рождения и даже воспитания родители как родители, не приобретают еще себе права на особенную сравнительно с животными любовь и уважение к себе; рождение – невеликое благодеяние для детей, которых отец с матерью, рождая, не спрашивают, желают ли они этого или нет. Не выделяя себя, таким образом, по связям кровного родства и близости к родителям из общего закона «сладостной необходимости» , безразлично и безысключительно обязательного для всех животных, Никовул, «как человек, желал бы иметь что-нибудь лишнее перед ними» (ст. 37–38). Он не желает ни золота, ни серебра, ни шелковых тканей, ни блеска драгоценных камней, ни большого участка плодородной земли, волнующейся нивами подобно равнинам Египта, ни множества рабов, ни четвероногих. Взамен всего этого он желает одного, именно « » – быть сильным в слове. В этих двух словах Никовул, можно сказать, резюмировал задачи и цель современной ему системы образования, коренившиеся, очевидно, в живых еще традициях, унаследованных от лучших времен из истории языческой Греции. В цикле наук тогдашнего высшего образования, о котором мечтал и к которому стремился подобно Никовулу всякий способный юноша, желавший играть видную роль в обществе, центральным предметом изучения было красноречие, вокруг которого группировались прочие дисциплины, имевшие в отношении к нему более или менее служебное, вспомогательное значение. Этот цикл наук, соответствовавший, в известной мере, нашему словесному или историко-филологическому факультету, и излагает здесь Никовул с пристрастным увлечением, начиная с царицы наук – красноречия. Он восхваляет «пламенную силу красноречия» в трех его видах: в речах народных, судебных и похвальных. За красноречием он ставит историю, «потому что история – складчина мудрости( '), ум многих»( , ст. 62). Дальше – грамматику, «которая превосходно споспешествует благородному языку Эллады, сглаживая слово и умягчая варварские звуки» (ст. 63–64). Затем – « », приемы логического искусства, «которые закрывают сперва истину, пока чрез возможное превращение понятия не поставят ее в полном свете» (ст. 65–66). Потом – этику, «посредством которой усовершившиеся мужи образуют в человеке добрые нравы, как творог, который принимает вид плетеного сосуда» (ст. 67–68). Наконец – физику и метафизику. Однако любознательный юноша, при всем своем неравнодушии к этим наукам, в зависимость от которых он ставит самое счастье человека (ст. 170), придает изучению их только пропедевтическое значение. «Но изучив эти предметы в юности, – говорит Никовул, – я предам мысль свою Божественному Духу, буду изыскивать следы сокровенных красот, непрестанно восходить к свету и Божественные внушения приму мерилом жизни» etc. (ст. 77). С сознанием действительных прав и достоинств своих – и по многолетнему опыту, и по прекрасному, всестороннему и основательному образованию – поэт позволяет себе при этом указать юноше как на пример, достойный подражания, на себя самого. «Посмотри на великого деда моего по матери, – говорит устами самого этого деда юноша, – украшенный всевозможными сведениями, собранными со всех концов земли во время пребывания у многих народов, последним ключом своего учения соделал он Христа и высокую жизнь, к которой и я, родитель, простираю взоры» (ст. 89–93). Дальше начинаются трогательные выражения самой просьбы. Мысленно обнимая своего родителя и касаясь рукой бороды его, по обычаю, обнаруживающему восточный [561] характер поэмы, сын умоляет его «воспользоваться временем, которое можно ловить, пока приближается, и которого напрасно станешь искать, когда оно пройдет. Свое есть время, – убеждает юноша, – садить сад; время – возделывать землю; время – отрешать вервь кораблей мореходных; время – звероловам ловить зверей на горах; время – и для войны. Цветы родятся весенней порой. Так и для ученья бывает своя весенняя пора в жизни человека, когда пламенная любовь согревает душу, когда тайников сердца не избороздили еще многоразличные житейские следы. Юноша сам для себя полагает в землю и добрый и худой корень жизни» (ст. 100–112). Упрашивая уважить его «невинное желание» (ст. 132), юноша обращает внимание родителя на бесчисленные примеры снисхождения и уступчивости родителей даже худым желаниям своих детей. А он, юноша, призывая во свидетели Бога, обещает отцу, со своей стороны, дарования, нравственность, неутомимый труд и постоянное соединение в одно дней и ночей (ст. 181–184). Он убеждает отца не бояться ни моря, ни дальнего пути; не жалеть ни имущества, ни всякого другого средства для достижения его благородной цели. «Ведь я могу похвалиться, – не без гордости замечает сын, – что я для тебя дороже большого имения, потому что я у тебя первородный и первый назван отцовым именем, если это, как полагаю, что-нибудь значит для родителей» (ст. 188–193). «Итак, отец мой, будь для своего сына не человеком, но Богом. Не заграждай источника, который готов произвести из себя большую реку; не дай померкнуть в светильнике свету от недостатка елея; не дай засохнуть растению оттого, что не напояется росоносными влагами. Открой родник, поддержи свет, ороси дающее побеги растение.» (ст. 199 и далее).

555

Письмо 12. Т. 2. С. 427.

556

Письма 51, 55, 21, 174, 127, 126 и др.

557

Письма 13, 146, 147, 148.

558

Письма 175, 187.

559

Письмо 167. С. 518.

560

Там же.

561

Ср.: 2 Цар. 20:9. Илиада I, 1, 501.

Стихотворение «От Никовула-отца к сыну» представляет по содержанию своему ответ на предыдущую поэму и в этом отношении составляет с ней, можно сказать, одно целое. Но при единстве содержания обоих стихотворений нельзя не видеть между ними существенной разницы в тоне, слоге и композиции. Эта разность, обусловливающаяся различием возрастов и характеров лиц, от имени которых пишется то и другое стихотворение, в весьма выгодном для поэта свете обнаруживает опять уже отмеченную выше нами сторону таланта его – уменье обрисовывать характер личности в самом слоге ее. Описывать индивидуальные свойства лица, говоря о нем, как о внешнем, стороннем объекте, доступно в большей или меньшей степени каждому писателю. Но изображать те же личные свойства, говоря непосредственно за самое лицо, как за субъекта, – это, без сомнения, признак таланта, развившегося под влиянием известной степени наблюдения и изучения внутренней человеческой природы. Оба анализируемых стихотворения могут служить в данном случае выдающимся примером, в котором неподдельное знание сердца и характера человека в различные периоды жизни его соединилось с искусством талантливого выражения знания в слове. Впечатление этой жизненно-реальной правды, этой непринужденной простоты и естественности, с какой обрисованы в стихотворениях отец с сыном, так полно, свежо и сильно, что почти несовместно с представлением об одном и том же авторе обеих поэм. По крайней мере, образы лиц, которые видишь и слышишь в этих стихотворениях, различая как будто даже оттенки в интонации живой речи каждого из них, совсем заслоняют собой личность поэта. Что поэт на самом деле прекрасно знал обоих лиц, которых он со столькими признаками индивидуальности выводит в стихотворениях, это несомненно из сохранившихся писем его к ним, и, по довольно близкому родству его с ними, вовсе не удивительно. Заслуга его в этом скорее историческая, чем, собственно, литературная. Но что он изобразил эти индивидуальные признаки в условиях художественно-литературного творчества, изобразил с такою художественно-психологической правдой и рельефностью, что герои его стихотворения являются не просто историческими лицами – двумя Никовулами IV века, а литературными типами старца и юноши, отца и сына, – это делает честь собственно поэтическому таланту автора. Обрисовка характеров обоих лиц, от начала до конца каждого из стихотворений, проведена чрезвычайно тонко. Речь их обоих – речь одного и того же автора-поэта. Но как непохожи они один на другого в речах своих! С первых же слов того и другого открывается прямая противоположность их характеров. В одном говорят кипучая юношеская порывистость и горячка, в другом – степенная мужественная сдержанность и хладнокровие; в одном – самонадеянность и заносчивость, в другом – житейская опытность и осторожность; в одном – смелость, граничащая с дерзостью, и увлечение, не желающее знать ограничения, в другом – благоразумие, ценящее не меньше идеальных и бесспорно благородных стремлений юношеских священные мотивы естественной любви детей к своим родителям. Один опрометчиво, не осмысливая и не взвешивая слов своих, начинает с оскорбления отца как родителя и не совсем последовательно оканчивает мольбою к нему; другой необыкновенно тактично, тоном любящего отца, мягко и спокойно начинает с выражения одобрения предмета желаний и просьбы своего сына, потом незаметно переходит к отеческим внушениям и оканчивает благопожеланиями ему. Словом, оба лица, отец с сыном, стоят и говорят перед нами как живые. Мы уже слышали сына; послушаем теперь отца в ответе сыну.

«Желая быть сильным в слове, желаешь ты, сын мой, прекрасного. И сам я услаждаюсь словом, какое Царь-Христос дал людям, как свет жизни, как преимущественный из даров, ниспосланных нам с небесного круга; потому что и Сам Он, превозносимый многими именованиями, ни одним не благоугождается столько, как наименованием Слово. Но выслушай речь мою. Совет отеческий – самый лучший совет, и седина имеет преимущество пред юностью. Время родило историю, а история родила высоко парящую мудрость. Поэтому уважь слова мои, это для тебя же лучше. Во всем прочем, сын мой, будь превосходнее отца. Отец радуется, когда добрый сын берет над ним преимущество, и радуется больше, нежели когда сам превосходит всех других. Это согласно с Божескими законами, которыми великий Отец связал вселенную, и, из любви к Своему достоянию, незыблемо утвердил Словом. Но желаю, сын, чтобы ты удерживал в себе отцово свойство – имел больше стыдливости, нежели сколько теперь обнаруживаешь ее пред родителями. И я был сын доброго отца; но из моих уст никогда не выходило такого слова; даже и на языке не держал я чего-либо подобного, потому что и Богу не угодны такие речи» (ст. 1-20). Дальше отец подлинно цитирует «неблагодарные» слова сына, какими юноша с первых же стихов своего стихотворного послания оскорбляет родительское сердце, отважно заявляя, что не только в рождении и воспитании детей, но даже и в любви к ним родителей он не видит ничего, кроме выражения общего закона физиологической необходимости, одинаково разделяемого с людьми осами, рысями, волами, вепрями, рыбами и птицами. «Но кто же, – возражает он тоном скорее теплой отеческой любви, чем упрека, – кто же обнимет сына, кто порадеет ему лучшего, кто даст свое согласие, когда он хочет учиться или желает чего-либо другого, кто отделит ему надлежащую часть имущества, если все, что сын получает от отца, есть долг, а не милость, и если сын, не получив ничего, может нарушить закон стыда, а получив, вправе иметь и язык, и ум неблагодарный?» (ст. 33–38). «Нет, сын мой, не этим, не отважностью должен ты отплачивать своему родителю, потому что отважность, преступив меру, делается дерзостью. Иначе какой-нибудь более раздражительный отец от моего лица скажет тебе подобное следующему слово: «Если природа позаботилась о детях, вложив родителям любовь к ним, то природа же возбранила любить не любящих»» (ст. 75–80).

Заканчивая первую половину своего послания, отец обращается к своему сыну со следующим нравоучением. «Все это говорил я тебе, любезнейший сын, чтобы научить покорности твой ум, заставить тебя на весах взвешивать слова свои и не давать им свободы, отсекать все лишнее, ограничиваться же достаточным, не предаваться потоку молодости, но удерживать его стремительность. Когда говоришь, гораздо лучше многое затаить в себе, нежели пустить на воздух какое-нибудь неприличное слово» (ст. 105–110). К главному предмету желаний своего сына старший Никовул переходит во второй половине своего послания и останавливается на нем с такой подробностью и таким наслаждением,

из которых ясно видно, что сердечное расположение к этому предмету сына вполне совпадает с задушевным сочувствием к нему отца. Здесь поэт наш пользуется новым случаем заявить себя со стороны своей особенной любви к красноречию, о котором он не может говорить, не вдаваясь в панегиризм. Красноречие восхваляется здесь в нравственном, умственном, политическом и общественном отношениях. «Дар слова и царей руководит, и народ привлекает, процветает в народных собраниях, царствует на пирах, утишает брани, делает человека кротким, нежными и ласковыми речами умягчая всякого, сколько бы кто ни был упорен, подобно тому как сила огня смягчает железо» (ст. 188–192). Одушевленный восторженной любовью к красноречию, Никовул, или, лучше сказать, поэт устами Никовула, остроумно допускает аллегорическое истолкование посредством дара красноречия известного мифа об Орфее с его чудной кифарой, разумея под волшебной песнью его именно чарующую силу красноречия. Равным образом и другие аналогичные с этим мифом предания и саги древнегреческой поэзии, отчасти легшие в основу различных эпизодов Гомеровых поэм, наш поэт объясняет в том же смысле. «Думаю, – говорит он, – что Орфеева кифара была не иное что, как дар слова, приятностью звуков увлекавший всех, и добрых, и худых, а также и Амфионова лира делала покорными камни, то есть упорные и каменные сердца. Дар же слова разумею и под тем врачевством, которое дал Лаэртову сыну, когда шел он к Цирцее, спутник его, чтобы мог он (Одиссей) оказать помощь своим товарищам, обращенным в свиней, и сам не дошел до необходимости есть свиной корм. Дар слова вижу и в том, что растворила Фаонова супруга, египтянка Полидамна, и подала

Елене, как добрый гостинец, – беспечальность, негневливость и забвение всех бедствий. Несомненно, что дар слова делает человека почтенным в кругу людей, как можешь заключить из примера Одиссея. Без одежды, измученным и бедственным скитальцем спасся он из моря, но как скоро в умной речи изложил свою просьбу, уважила его царевна и дева и представила феакиянам и царю Алкиною, как чужеземца, претерпевшего кораблекрушение, заслуживающего предпочтение пред всеми другими. О дар слова, чтобы восхвалить тебя, нужен особенный дар!» (ст. 199–217). Итак, сам, так сказать, идя навстречу внутреннему влечению своего сына и уступая одинаково желанию собственного сердца, отец не только соглашается на просьбу сына, но и искренне радуется его стремлению и желает ему полного успеха и счастья на избираемом им поприще. И благопожелания эти, вылившиеся из теплого любящего сердца в прекрасные гекзаметрические стихи, составляют одну из лучших поэтических страниц в дидактических стихотворениях поэта. В переводе на русский язык страница эта представляется в следующем виде. «Положившись на свои собственные и родительские молитвы, усердно, неуклонно и с лучшими надеждами стремись, сын, куда желаешь; да будет у тебя тот же добрый спутник, который был у твоего отца. Восхитил ли тебя аттический соловей, или знаменитый город приятной Финикии – обитель авзонских законов, или великий град Александров, откуда иной, нагрузив корабли великим богатством, поспешает в свое отечество, всякая страна да протекает быстро под твоими поспешающими стопами и произращает под ними прекрасные цветы; да шумят пред тобой приветливо реки, и всякое море легкими дыханиями ветров да приносит корабль твой в пристань; дельфин, в светлых волнах едва зыблющейся морской поверхности извивая хребет змеящимися кругами, да скачет по водам, став путеводителем твоей жизни, как некогда на хребте своем носил он знаменитого певца. Для самых наставников да будешь ты оком красноречия, да считают они сына моего между первыми и любят его наравне со своими детьми. А сладкую чашу наук жадный ум твой да исчерпает до самого дна. Рука твоя да пишет золотые письмена на гибких дощечках, и соты да каплют с твоего свитка. А если весенней порой, когда дыхания ветерков так усладительны для человека или когда солнце бросает сверху огнистые лучи, сидя под древесными ветвями и углубившись мыслью, будешь трудиться над сочинением, то стрегущие кузнечики и поющие птицы да сообщают бодрость твоим телесным силам своими сладкозвучными песнями, вызывая на состязание в песнопении. А что до меня, то, как приказываешь, ничего не пощажу – ни имущества, ни труда, к какому обязаны родители, ни всего прочего, что способствует смертным к приобретению великих доблестей, потому что благоразумная бедность лучше порочного богатства» [562] .

562

№ 5. «От Никовула-отца к сыну». С. 350–351. Ст. 222–260.

Преподав затем несколько нравоучительных наставлений своему сыну в духе поучения Владимира Мономаха своим детям, Никовул призывает на него благословение Бога и пожеланием ему счастливого достижения цели заканчивает поэму.

Стихотворение «Советы Олимпиаде» замечательно как один из наиболее выразительных образчиков взгляда святого отца на женщину и в частности – на обязанности и поведение ее как супруги.

Женщины вообще занимают большое место в моральных произведениях святого Григория. Он при разнообразных условиях своих домашних и общественных отношений к ним и по различным мотивам и писал много о них, и переписывался с некоторыми из них. Эта сторона литературной деятельности его уже сама по себе настолько интересна и любопытна, что французский ученый Даба (Dabas) взял ее сюжетом для своей специальной монографии, напечатанной им под заглавием «La femme au quatrieme siecle dans les poesies de Greg. De Naz.» [563] (Bordeaux, 1868). И интерес, какой представляют с этой стороны произведения святого отца, нам кажется, вполне равносилен научной важности их в этом отношении для исследователя, который, без всякой предвзятой мысли, поставил бы себе задачей выяснить миросозерцание христианского писателя. При соображении такой колоритной черты в характере миросозерцания святого Григория, как взгляд его на женщину, едва ли можно склониться на сторону довольно распространенного в научной литературе мнения о нем как о суровом аскете, ригоризм которого доходил до мизогамии [564] .

563

[ «Женщина в IV веке по материалам поэзии Григория Назианзина»] При всем желании прочитать это сочинение, нам, к сожалению, не удалось достать его из-за границы. Оказалось, что оно печаталось только для автора и тесного кружка друзей его и в продажу не поступало.

564

Мизогамия – патологическое отвращение к браку. – Ред.

Как ни сильно расположение его к религиозно-созерцательной жизни, как ни глубоко и искренне его сочувствие девственной жизни, эти внутренние влечения, правда, сообщившие характеру святого отца преобладающее направление, не привели его, однако ж, к крайностям аскетического ригоризма, разобщающего человека с миром и сердце человеческое с мирскими мотивами и интересами. Под совместным влиянием счастливого семейного воспитания – особливо золотой поры детских впечатлений, – многостороннего и многолетнего опыта жизни в центрах высших и разнообразных культурных проявлений ее, редких интеллектуальных способностей, в которых необыкновенная сила ума гармонировала с чисто гуманитарной способностью – нравственно-поэтической нежностью сердца, в душе Григория рано пробудились и развились, в противовес аскетическим стремлениям, чувства и симпатии общечеловеческие. «Если бы кто спросил меня, – пишет он уже в старости в одном из своих писем, – что всего лучше в жизни? Я ответил бы: друзья» [565] А в другом письме, по поводу удаления своего из Константинополя, признается: «У всякого своя слабость, а я слаб в отношении к дружбе и к друзьям» [566] . И слова эти, насколько можно судить по драгоценной для биографа Григория переписке его с друзьями, не были только словами. В письме его к Амфилохию, между прочим, читаем: «И ты стал для меня добрым смычком и стройной лирою, поселившись в душе моей, после того как, пиша ко мне тысячи писем, усовершился ты в познании души моей» [567] .

565

Письмо 103. Т. 2. С. 489.

566

Письмо 94. Т. 2. С. 476.

567

Письмо 171. Т. 2. С. 519.

Если с одним только лицом дружба святого отца рекомендует себя «тысячами писем», которые, как видно отсюда же, не оставались с его стороны безответными, то каким красноречивым свидетельством в пользу общительности его, в силу прекрасных качеств души и сердца его, должна служить дружественная переписка его с целыми сотнями разнохарактерных лиц, к которым вообще он расположен был не менее, чем к Амфилохию, а к некоторым – и до степени «слияния сердец», как называет он свою дружбу с Василием Великим. Следующая, например, выдержка из письма Григория к Софронию Ипарху вовсе не позволяет ограничивать это «слияние сердец» лицом только Василия Великого. «Другие наслаждаются твоими совершенствами, – пишет святой Григорий Софронию, – а для меня и то велико, если буду иметь и тень беседы с тобою чрез письма. Увижу ли тебя опять? Обниму ли когда тебя, мое украшение? Дано ли это будет остатку моей жизни? Если будет дано – благодарение Богу! А если нет, то я умер уже большей своей частью» [568] . Григорий называет свою склонность к дружбе «слабостью». Но эта слабость коренилась в силе и глубине любви его к человеку и людям, в теплых симпатиях его всему, что так дорого в жизни человека. Этой любовью и этими симпатиями согреты лучшие места моральных поэтических произведений его. Эти же глубочайшие симпатии, развитые под неизглаживающимся влиянием трогательных впечатлений семейного очага, любви и дружбы, согревали его сердце, когда он писал о женщинах. Можно решительно сказать, что Григорий аскет не был никогда мизогинистом [569] . Христианская пустыня была дорогим и близким его сердцу идеалом; к ней всегда неслись его заветные думы и желания. Но вместе с ней он носил в душе своей идеал христианской женщины, как супруги и матери, скопированный с живых и не менее близких его сердцу образов Нонны и Горгонии, Емилии, Макрины и Феодосии. В поэзии его наряду с восторженными гимнами пустыне и девству есть много трогательно-патетических мест, которые оказываются излияниями сыновними или братскими. Избрав себе совершеннейший путь жизни, святой отец никогда не считал его обязательным для спасения каждого христианина. Он и не рекомендует в своих произведениях одинаково всем этой возвышенной жизни, которая, посвящая себя пустыне и девству, делает людей ангелами на земле. Глубокий знаток человеческого сердца, он умел согласоваться с нашими слабостями и нуждами жизни. Сколько души и любящего участия заключается, например, в следующих ответных словах его своему другу Евсевию, который приглашал его на бракосочетание свое с Евопией. Извиняясь, что по болезни своей он не мог быть на свадьбе, Григорий пишет: «Итак, пусть другие призывают к вам Эротов, – потому что на свадьбе в обычае и пошутить; другие пусть изображают красоту девы, величают любезность жениха и брачное ложе вместе с цветами осыпают и словами привета. А я пропою вам брачную песнь: благословит вас Господь от Сиона, Сам сочетает ваше супружество, и узриши сыны сынов твоих…» [570] Или в следующих словах его из поэмы «К Виталиану от сыновей»: «Был брак и брачная вечеря; все было полно веселия; там были брачные дары, приветственные речи, приятные забавы. Много было родных, немало соседей; люди высших чинов при царском дворе украшали собою брачную трапезу; были досточестные иереи, которые соединяли чету молитвами своими и венцами. Вокруг прекрасного юноши толпились товарищи и величали жениха, уподобляя его красивой леторосли, а жены наряжали черноокую деву к священному браку; отец восхищался детьми. А нас, как будто мы походили на диких зверей или на вепрей или по действию жестокого демона погубили человеческий вид, – нас заперли в доме вдали от сестры. Всего же более огорчило меня одно. Я, искусный певец, желал воспеть брак и брачное ложе родной сестры и своими брачными песнями утолить гнев отца; но, всегубительный демон! И это не было мне дозволено, как человеку ни к чему не годному. Другой воспевал мою красу, эту черную ночь, из-под золотистых кудрей восходящую на серебряных ланитах, другой славил мою вечернюю звезду, другой величал мою зарницу, и еще какой-то вовсе не мастер-певец. А я лежал безмолвный, презренный, покрытый облаком сетования; не мог быть и эхом, которое последние слоги разносит по высоким утесам, когда Пан поет на горах пастушеские песни. Оплачу кончину моих первородных песнопений и не буду больше петь. Прощайте, многозвучные книги! Прощайте, музы! Что за радость, если песнь моя не касается родительского слуха, если и Орфеево какое-нибудь песнопение не привлекает к себе издали ни камней, ни зверей, ни птиц на Одризских утесах!..» [571] В этих прочувствованных лирических словах, сочетавших внутренний христианский элемент с образностью античной поэзии, меньше всего сказывается сердце сурового, одностороннего аскета, расположенного к мизогамии и мизогинии.

568

Письмо 93. Т. 2. С. 476.

569

Т. е. ненавистником женщин. – Ред.

570

Письмо 231. Т. 2. С. 554.

571

№ 3. «К Виталиану от сыновей». С. 337–338. Ст. 179–215.

Григорий видит женщин вне монастыря и не презирает их, не отворачивается от них, а наставляет, руководит их в жизни с тем же уважением и той же любовью. Трудно найти автора, который бы писал страницы более деликатные и трогательные, более чистые и гуманные об обязанностях брака и условиях супружеского благополучия, чем этот христианский поэт-богослов. Читая эту пьесу, адресованную вышеназванной молодой девице при ее замужестве, удивляешься, что вдохновенный певец пустыни обнаруживает такое верное понимание житейских отношений, такое предупредительное знание действительности. Многие из его тонких замечаний сделали бы честь моралисту, который главное старание свое полагает в наблюдении и изображении людей.

Поэма начинается следующими словами нежно-серьезной отеческой любви:

«Посылаю тебе, дочь моя, от себя – Григория – свадебный подарок; в нем предлагаю тебе то, что всего дороже – отеческие советы.

Во-первых, почитай Бога, а потом супруга – светоч твоей жизни, руководителя твоих намерений. Его одного люби, ему одному весели сердце, и тем больше, чем нежнейшую к тебе питает любовь; под узами единодушия сохраняй неразрывную привязанность.

Родившись женщиной, не присвояй себе важности, свойственной мужчине, и не величайся родом, не надмевайся ни одеждами, ни мудростью. Твоя мудрость – покоряться законам супружества, потому что узел брака все делает общим у жены с мужем.

Поделиться с друзьями: