Творения. Том 2: Стихотворения. Письма. Завещание
Шрифт:
«Что это? И ты, Максим, смеешь писать? Писать смеешь ты? Какое бесстыдство! В этом уже превзошел ты и псов.
Вот дух времени – всякий смел на все! Подобно грибам, вдруг выбегают из земли и мудрецы, и благородные, и епископы, и художники. И дерзость эта пользуется полной безнаказанностью! Откуда вдруг получил ты вдохновение? Или нечаянно напился ты прорицательных вод и начал потом источать стихи, не соблюдая даже и стихотворного размера? Какие невероятные и неслыханные доселе новости! Саул во пророках; Максим в числе писателей! Кто же после этого не пророк? Кто сдержит свою руку? У всякого есть бумага и трость; и старухи могут и болтать, и писать. Писать смеешь ты? Скажи же: чьей руки дело этот дар – писать? Не далее ведь как вчера для тебя речи были то же, что для осла лира, для быка – морская волна. Теперь же ты у нас Орфей, своими перстями все приводящий в движение, или Амфион, своими бряцаниями созидающий стены. Таковы-то ныне псы, если захотят позабавиться! Верно, смелость эту вдохнули в тебя старые няньки, твои сотрудницы, заодно с тобою слагающие речи; для них, конечно, ты лебедь; для них, без сомнения, музыкальны издаваемые тобою звуки» [634] .
634
№ 41. «Максиму». С. 291–292. Ст. 1–5 и далее.
Читатель видит, что в этой шуточно-насмешливой форме святой Григорий предъявляет, в сущности, весьма серьезные требования к поэтическому искусству, выходя из совершенно правильной точки зрения на поэтическую способность как на врожденный дар поэта, а не как на внешнее только приобретение путем навыка руки («Кто сдержит свою руку? У всякого есть бумага и трость…»), и еще менее – как на прихоть, доступную всякому, кому придет «охота позабавиться». Имея в виду такой серьезный и правильный взгляд святого отца на поэтическую деятельность, весьма интересно сопоставить дальнейшие в этом стихотворении слова его о себе, что «писать было так же в природе его, как в природе воды – течение, как в природе огня – жжение» [635] , с другими местами из сочинений его, свидетельствующими о том, что поэт-богослов ясно чувствовал в себе для поэтического вдохновения и деятельности «присутствие Духа Божия» [636] , что он был «органом Божиим, органом словесным, который настроил и в который ударил добрый художник – Дух» [637] . Непосредственное
635
№ 41. «Максиму».С. 292. Ст. 55–56.
«,
, /».
(«Scribis contra virum, cui schribere dedit natura,
Ut aquae dedit fluere, et igni calefacere».)
636
«И я вмещаю в себе. Духа Святого». Письмо 101. К пресвитеру Кледонию. Т. 2. С. 482.
637
Слово 43. Т. 1. С. 546. Ст. 67. Ср. также № 7. «К Немесию». С. 362. Ст. 310.
638
№ 39. «О стихах своих». С. 290. Ст. 50.
Выходя из точки зрения на стихотворения Григория как на плод не столько гения, сколько изумительного терпения, некоторые ученые (например, Флёри) полагают, что святой отец подчинял себя нелегким трудам стопосложения и размера, как одному из видов аскетических упражнений, имевших целью моральное самоумерщвление. Основанием или точкой опоры для такого странного взгляда могло служить следующее уклончивое объяснение самого поэта. «Во-первых, я желал, трудясь для других, связать таким образом свою греховность и при самом писании писать немного, вырабатывая стих» [639] . Догадка критиков, основанная на этих прикровенных словах, едва ли состоятельна как в исходной точке своей, так и в самом выводе. Степень легкости или трудности для поэта стихосложения не может быть безусловным критериумом ни художественной ценности поэтических произведений, ни внутреннего наслаждения самого поэта своим занятием. Кто хоть сколько-нибудь знаком с общей историей литературы, тот не нуждается в указаниях на примеры гениальных поэтов, которым трудно давалась обработка стиха. Невольно здесь припоминается нам рассказ о Софокле, который однажды сказал, что три стиха стоили ему трех дней. «Трех дней! – воскликнул посредственный поэт, услыхавший эти слова. – Я бы в это время написал их триста!» – «Может быть, – отвечал Софокл, – но они существовали бы только три дня». Пушкин пользуется вполне заслуженной известностью поэта, характеристическое отличие стиха которого – грация, при необыкновенной простоте и естественности. Владея стихом совершенно свободно, он безразлично относится к разным его размерам. «Но из того, что Пушкин совершенно свободно владел языком вообще, стихом в частности, не следует заключать, что стихотворения не стоили ему никакого труда. Черновые рукописи, сохранившиеся после его смерти, показывают, с какой тщательностью отделывал он свою работу, как, не довольствуясь каким-нибудь словом или рифмой, он заменял их другими, другие третьими. и не успокаивался до тех пор, пока не находил самых соответственных, необходимо принадлежащих предмету» [640] . Даже прозаические классики, отличающиеся чистотой и художественностью стиля, прилагали большое старание к обработке языка и слога. Сочинения Платона, которые кажутся нам написанными так легко и бегло, были сильно проработаны в своей кажущейся простоте, и анекдот о тринадцати различных изложениях начальной мысли «Республики», найденных в рукописях автора, вероятно, основан на факте. Из наших отечественных прозаических писателей можно указать, как на пример в том же отношении, на Тургенева. Пушкин, как и Тургенев, как и всякий другой классический поэт, без сомнения, и знал хорошо, и помнил твердо изречение Горация, обращенное к пизонам: «Вы, о кровь Помпилия, не давайте одобрения тому стихотворному произведению, которое не подвергалось продолжительной обработке и не получило совершенной формы» [641] . И это не личное мнение Горация, а мнение всей классической древности. Но в самом ли деле еще стихотворная техника так трудно давалась святому Григорию, что занятие этим предметом могло иметь значение для него морального подвига? Позволительно сомневаться, если святой Григорий мог в одну ночь, с вечера к утру, написать прекрасное стихотворение в размере 400 стихов [642] .
639
Ср.: № 39. «О стихах своих». С. 289. Ст. 35.
640
Галахов А. История русской словесности. СПб., 1879. С. 204–205.
641
Ars poёtica. V. 291 sqq.
642
La vie et les po esies de Saint Gre'goire de Nazianze par A. Grenier. ClermontFerrand. 1858. P. 122.
В связи с этим объяснением выставляется на вид и то соображение, что святой Григорий посвятил себя поэзии уже на старости лет. «Уже то обстоятельство, – говорит Ульман, – что Григорий только в глубокой старости и в аскетическом уединении от мира посвятил себя поэзии, доказывает, что в нем не было таланта и силы поэтического духа; иначе поэтический талант его, без сомнения, сказался бы раньше» [643] . По нашему мнению, то обстоятельство, что поэтическое поприще в жизни известного автора следовало за какою бы то ни было другою, положим, проповеднической, деятельностью его, еще не может служить доказательством того, чтобы автор этот не был поэтом по призванию. Это замечание тем более заслуживает внимания, когда, как в книге Ульмана, выставляемое им обстоятельство берется само по себе, как голый факт или априорное положение, без всякой связи с историческими причинами и требованиями такого именно проявления во времени двух периодов общественной деятельности нашего автора, а не другого, обратного. Мы уже не принимаем в соображение тех вовсе не исключительных случаев в жизни знаменитых поэтов, истинное призвание которых указывало им настоящую дорогу далеко не в самой ранней молодости их. А что касается мнения, ограничивающего «полноту и силу духа поэтического» только полнотой и силой физической молодости, то этому мнению нельзя отводить места в серьезной книге хотя бы ввиду следующей серии примеров из одной только греческой литературы. При полной творческой силе и деятельности поэтического таланта из греческих писателей дожили: Солон – до 80 лет, Стезихор и Анакреон – до 85; Ксенофан прожил более 100 лет и на 92-м году жизни он, по собственным словам, еще писал элегии; Симонид, Эпихарм и Софокл жили и писали до 90 лет; предание называет последним трудом старца Софокла одну из лучших пьес его, трагедию «Эдип в Колонне»; трагик Аристарх не прекращал своей литературной деятельности до 100 лет; комик Филемон, достигший 96-летнего возраста и написавший 90 пьес, работал до последнего дня своей жизни [644] . Почему же отказывать в поэтической силе святому Григорию Назианзину, который, прожив до 90–92 лет, уже на 40-м году своей жизни, по собственным словам Ульмана [645] , написал пьесу «De rebus suis»? Сорокалетний возраст при такой продолжительной жизни должен быть, напротив, временем самого высшего расцвета творческих сил и духа поэта. Ульман старается усилить свой довод указанием на то обстоятельство, что Григорий занимался поэзией «в аскетическом удалении от мира». Но кто же из двух справедливее – он ли, со своей точки зрения отрицательно истолковывающий это обстоятельство, или Штрек (Strocklh), по которому уединение святого Григория от мира представляло, напротив, самое благоприятное условие для сосредоточения духовного поэта в себе самом и для беспрепятственного выражения в стихотворениях высокопоэтического настроения души его, по которому потомуто именно в этот период жизни своей святой Григорий и предался исключительно поэтической деятельности, что период этот, сменивший полную трудов и тяжких испытаний эпоху практического общественного служения предстоятеля Церкви, представлял полную свободу, ширь и простор для полета его поэтической способности, для которой «durch die Einsamkeit selbst erst auf allen Seiten Wege geoffnet wurden» [ «через одиночество были впервые открыты все дороги»] [646] . Думаем, что объяснение Шрека ближе к делу. А что поэтическая способность родилась у Григория не вместе только со старческими годами его, а с самой жизнью его, Шрек не только не отказывается от этого мнения, а тут же, объясняя вышеприведенным соображением позднее обнаружение этой способности, прямо называет ее «die lange genahrte und verschossene dichterishe Fahigkeit» [ «долгое время сокрытую и лелеемую способность, талант»]. Это последнее замечание немецкого церковного историка очень важно в сопоставлении со свидетельством о том же других ученых. Монто, полагая, что Григорий посвятил себя поэзии для публики с 57-летнего возраста, замечает: «Без сомнения (курсив – А. Говорова), он и прежде писал время от времени стихотворения, но эта отрывочная поэзия его имела характер совершенно частного занятия и не предлагалась публике в каком-нибудь более или менее значительном сборнике» [647] . Монто, следовательно, разграничивает публичную поэтическую деятельность святого Григория Богослова и частную, внося, таким образом, новую любопытную сторону в затрагиваемом Ульманом вопросе. Еще серьезнее замечание Муратори, высказанное им в предисловии к своему изданию эпиграмм и эпитафий Григория. На основании самого характера некоторых из этих стихотворений, отображающих следы юношеского увлечения автора языческой словесностью, Муратори считает вероятнейшим происхождение их в самой ранней молодости поэта [648] К мнению Муратори очень близко подходит научная догадка Magnin`a, автора одной из популярнейших теорий в истории критики трагедии « », приписываемой святому Григорию Богослову. Время написания ее Григорием (в каком объеме и виде – другой вопрос) он отодвигает гораздо ранее эпохи возвращения Григория из Константинополя в свое отечество (381–390), к какой обыкновенно приурочиваются все стихотворения его. «Строго ученая, грамматически правильная форма трагедии побуждает, – говорит Магнин, – относить происхождение ее к ранней юности поэта, примерно – ко времени пребывания его в Афинах, где он по окончании своих студий с Василием был оставлен в университете для занятия высшей кафедры словесности. На этот-то малоизвестный период его жизни, непосредственно предшествовавший посвящению его в сан пресвитера, то есть до конца 362 года, вероятнее всего, и падает время написания им трагедии» [649] .
Этой догадкой, по мнению Магнина, можно было бы объяснить и вместе оправдать и показание древнего биографа святого отца, что даровитый профессор – так как эдикт от июня 362 года возбранял христианским наставникам пользоваться в чтениях своих текстом Гомера, Эсхила или Еврипида – сумел отлично замаскировать этих классиков в своих чтениях, облачив их, так сказать, в христианское одеяние. Это объяснило бы, думает Магнин, и то, почему в трагедии более, чем в каком-нибудь из других стихотворений своих, святой Григорий Назианзин черпал из источников языческой мудрости.643
Gregorius von Nazianz, der Theologe… von C. Ullmann. Darmstadt, 1825. P. 291.
644
Всеобщая история литературы. Под ред. Корша. Вып. IV. С. 632.
645
Там же. С. 556.
646
Christliche Kirchengeschichte von Johann Matthias Schrocokh. S. 437.
647
Revue critique, etc. P. 167–168.
648
Monitum in epitaph. v. epigr. S. Gr. PG. T. IV. с. 9–19.
649
Journal des Savants. 1849. P. 286–287.
Но для доказательства несостоятельности гипотезы, допускающей занятие святого Григория Богослова поэзией, как одним из тяжких подвигов с целью морального самоумерщвления, нам кажется, нет надобности даже выходить из пределов текста самих творений святого отца. Мы видим и непосредственно убеждаемся из них, что поэзия, напротив, служила святому Григорию великим утешением в скорбях и страданиях. «Поэзия – врачевство от скорби» – это обычное у него выражение, и силу этого врачевства он не раз испытывал в трудные минуты жизни своей [650] . А эта благодатная сила, разрешающая печаль, не может быть делом случайности, а тем более – плодом, так сказать, дисциплинарно-морального, механического упражнения в стихослагательстве. Она бывает обыкновенно естественным плодом естественного поэтического дара, каким в высшей степени и обладал святой Григорий Богослов. И подобно тому как Гете говорил о себе:
650
См. например: № 14. «О человеческой природе». С. 116–117. Ст. 125.
(«Песнь моя – как песнь свободной птицы»), – подобно тому как наш отечественный поэт находил, что призванные поэты
…рождены для вдохновенья, Для звуков сладких и молитв, —подобно им и святой Григорий лично сам находил в поэзии чистое наслаждение:
Как престарелый лебедь, Я пою в своих стихотворениях о себе самом И нахожу в них утешение; Я засыпаю под счастливые звуки своих крыльев И слагаю песнь об освобождении [651] .651
№ 39. «О стихах своих». С. 290. Ст. 55–60. См. перев. Гренье: La vie et les poesies d. S. G. de Naz. С. 125.
Поэзия была, можно сказать, инстинктивным языком его. Он «не мог удержать в себе удовольствия и делался вдохновенным», по собственному признанию его [652] , даже и в проповедях своих, и большая часть их – поэмы, которым недостает только ритма. Существенное же – сила и теплота чувства, живость, игривость, блеск и одушевленная образность – здесь налицо. А что касается до степени художественности самой формы его стихотворений, гармонии ритма, изящества вкуса в выборе метров и чисто поэтического чутья к специфическому значению каждого размера, в этом напрасно завистливые соперники поэта старались найти какой-либо предлог к упрекам ему, и не напрасно за подобные упреки получали они в ответ от него такие возражения: «Вы осуждаете размер моих стихов, но это потому, что сами вы не соблюдаете размера, пиша ямбами и производя на свет какие-то выродки стихов: какой слепец узнавал видящего?.. Не сходятся между собой пределы мидян и фригиян; не одинаков полет у галок и орлов» [653] .
652
Слово 4. Т. 1. С. 66. Ст. 17.
653
№ 39. «О стихах своих». С. 290–291. Ст. 70 и 100.
В обличительном стихотворении «К епископам» и сходных с ним по содержанию стихотворениях «О различиях в жизни и против лжеиереев» и «На лицемерных монахов» поэт восстает против злоупотреблений и тяжких пороков в среде самих предстоятелей и служителей современной ему христианской Церкви. Нападки его на виновников этих злоупотреблений, недостойных «христоносцев» [654] , весьма любопытны по самому предмету своему, но отличаются такой беспощадной смелостью и горечью тона, которые, до известной степени, приближают эти пьесы к типу сатирических произведений Аристофана; таково, по крайней мере, впечатление их на читателя. Жалобы святого Григория на властолюбие, коварство, интриганство и произвол епископов высказываются здесь в самых резких выражениях; испорченность современного ему духовенства изображается здесь в самых ярких и живых красках. Но вынося подобное впечатление из чтения помянутых стихотворений, мы и в данном случае не решаемся произнести над ними безусловного приговора новейшего французского критика. Едва ли было бы справедливо, нам думается, в критическом разборе сатирических произведений IV века применить точку зрения на дело XIX столетия, как это допускает в своем сочинении Гренье. Громадная разница между этими двумя эпохами заключается в данном случае, разумеется, не в одних только литературно-эстетических вкусах и понятиях, а главным образом в самом состоянии и положении христианской Церкви как с внутренней, морально-дисциплинарной стороны ее, так и со стороны ее внешнего положения в государстве в отношении к инославным и языческим народам. Нужно слишком хорошо, со всей осторожностью и вниманием, обследовать и изучить условия и характер церковно-исторического момента, вызвавшего сильную энергичную сатиру, прежде чем брать на себя смелость называть ее несправедливой и осуждать ее автора. «Пусть эта сатира, – говорит Ульман, – вызвана раздражением (gereizte Stimmung) Григория поведением епископов собственно против него, в целом она содержит столь индивидуальные и взятые из жизни черты, что она вполне носит на себе печать истины и представляет нам печальный результат того, что высшие церковные должности, именно епископские, замещались в то время лицами, большей частью не только весьма невежественными, но и нравственно в высшей степени недостойными» [655] .
654
№ 13. «К епископам». С. 260. Ст. 5-10.
655
Gregorius von Nazianz der Theologe, v. Ullmann. S. 266.
В другом месте тот же ученый и, как известно, очень сдержанный в своих выводах и беспристрастный исследователь эпохи Григория объясняет подробнее, каким недостойным путем приобретались тогда духовные должности (die unwurdige Art, wie man zu geistlichen Stellen gelangte; с. 511). «Решительное влияние на выбор епископов, – между прочим говорит он здесь, – одерживали попеременно власть двора, лицеприятие духовных и монахов и воля народа, который свои притязания на право избрания, раньше предоставленное ему, а потом постепенно отнимаемое, часто отстаивал довольно бурно. И почти невероятно, через какие происки, с каким произволом, с каким даже неистовым насилием многие епископы достигали своего почетного места. Примеры сами собой представляются в памяти каждого знакомого с историей». При таком порядке или, вернее, беспорядке вещей, совсем игнорировали, очевидно, два главных при избрании на высшие церковные должности условия или требования: основательную подготовку к ним и правильное передвижение от одной духовной должности и ступени к следующей, высшей. И святой Григорий не в одних только стихотворениях своих, но и в проповедях с особенной силой настаивает на соблюдении этих важных правил и с особенной строгостью восстает против нарушения их. Известно, как горько сожалеет он в надгробном слове своем на Василия Великого, что, между тем как при каждом искусстве и науке употребляют все средства, чтобы усовершенствоваться в них, тут, при этом высшем и священнейшем призвании совсем, не считают этого нужным. «Нет ни врача, ни живописца, – говорит он, – который бы прежде не вникал в свойства недугов, или не смешивал разных красок, или не рисовал. А председатель в Церкви удобно выискивается; не трудившись, не готовившись к сану, едва посеян, как уже и вырос, подобно исполинам в басне. В один день производим мы в святые и велим быть мудрыми тем, которые ничему не учились и, кроме одного произволения, ничего у себя не имеют, восходя на степень. Низкое место любит и смиренно стоит кто достоин высокой степени, много занимался Божиим словом и многими законами подчинил плоть духу. А надменный председательствует, поднимает бровь против лучших себя, без трепета восходит на престол, не ужасается, видя воздержного внизу. Напротив того, думает, что, получив могущество, стал он и премудрее, – так мало знает он себя, до того власть лишила его способности рассуждать» [656] .
656
Слово 43. Т. 1. С. 525. Ст. 26.
Или в другом «Слове», в котором Григорий оправдывает удаление свое в понт по рукоположении в пресвитера, в этом истинно классическом произведении по христианско-пастырскому богословию, полно, глубоко и всесторонне раскрывающем идеал истинного пастыря и архипастыря. «Мне стыдно за других, – между прочим говорит он здесь, – которые с неумытыми, что называется, руками, с нечистыми душами берутся за святейшее дело и прежде, нежели сделались достойными приступить к священству, врываются в святилище, теснятся и толкаются вокруг святой трапезы, как бы почитая сей сан не образцом добродетели, а средством к пропитанию, не служением, подлежащим ответственности, но начальством, не дающим отчета. И такие люди, скудные благочестием, жалкие в самом блеске своем, едва ли не многочисленнее тех, над кем они начальствуют; так что, с течением времени и с продолжением этого зла, не останется, как думаю, над кем им и начальствовать, – когда все будут учить, вместо того чтобы, как говорит Божие обетование, быть научеными Богом (Ис. 54:13); все станут пророчествовать, и, по древнему сказанию, по древней притче, будет и Саул во пророцех (1 Цар. 10:11). Иные пороки по временам то усиливались, то прекращались: но ничего никогда, и ныне и прежде, не бывало в таком множестве, в каком ныне у христиан эти постыдные дела и грехи. Но ежели не в наших силах остановить стремление зла, то, по крайней мере, ненавидеть и стыдиться его есть не последняя степень благочестия…
Я никогда не думал, чтобы одно и то же значило – водить стадо овец или волов и управлять человеческими душами. Там достаточно и того, чтобы волы или овцы сделались самыми откормленными и тучными. А на сей конец пасущий их будет выбирать места, обильные водою и злачные, перегонять стада с одного пастбища на другое, давать им отдых, поднимать с места и собирать, иных кнутом, а большую часть свирелью. У пастыря овец и волов нет другого дела, разве иногда придется ему повоевать немного с волками и присмотреть за больным скотом. Всего же больше озабочивают его дуб, тень, звуки рожка и то, чтобы полежать на прекрасной траве, у студеной воды, под ветерком, устроить на время из зелени ложе, иногда со стаканом в руке пропеть любовную песнь, поговорить с волами или овцами и из них же, что пожирнее, съесть или продать. А о добродетели овец или волов никому и в голову не придет никогда позаботиться… Но человеку, который с трудом умеет быть под начальством, еще гораздо труднее уметь начальствовать над людьми, особенно иметь такое начальство, которое основывается на Божием законе и возводит к Богу, – в котором чем больше высоты и достоинства, тем больше опасности даже для имеющего ум.