Ты следующий
Шрифт:
В холодных коридорах университета я танцевал с незнакомыми студентками. Одна их них попросила ее проводить, потому что жила где-то далеко. Мы целовались среди метели. Деревья, покрытые инеем, казались огромными скелетами. Какие-то цыганята — замерзшие чертики — прыгали вокруг нас и колядовали. Под конец девушка спросила, как меня зовут и увидимся ли мы снова…
Нет. Прорезавшиеся белые крылья уносили нас в разные миры.
Глава 5
Бессонница
Значит, и среди умерших процветает корыстолюбие: даже такой бог, как Харон… ничего не делает даром [14] .
Царь македонский Персей, когда был узником в Риме, умер от того, что ему не давали спать… [16]
14
Перевод М. Кузьмина.
15
Перевод М. Кузьмина.
16
Перевод Г. Кудрявцева.
Недавно я нашел свою зачетку, выданную 45 лет назад. Ее хрупкие страницы рассыпаются. Не тронута временем только фотография. На меня смотрит какой-то наивный молодой человек. Хорошо подстриженный. Из интеллигентной семьи. Новая рубашка. Галстук. Свитерок… Правда, у него не было пиджака, поэтому он сфотографировался в белом плаще, из-за чего приобрел сходство с привидением из детских книжек.
Первые пять семестров этот тип был старательным студентом.
5 января 1954 года сдал на «отлично» (5) свой первый экзамен по истории библиотечного дела профессору Тодору Борову.
8 января — общую библиографию, тоже на «отлично».
13 января — античную литературу Александру Ничеву, «хорошо» (4).
23 января — средневековую историю Болгарии Петру Петрову, «отлично».
Тогда же меня приняли в студенческий литературный кружок им. Басила Воденичарского. Его руководителями были Марко Ганчев и Георгий Струмский. Тогда кружок посещали Пеню Пенев, Андрей Германов, Владимир Башев, Константин Павлов, Анастас Стоянов, Пырван Стефанов, Георгий Ведроденский-Мортус, с которыми я был хорошо знаком. Многих других можно было увидеть у входа в северное крыло, где они кричали: «Куплю! Куплю!»
Все эти люди хотели купить талоны в столовую. Искали нужного человека. Тогда было модно рассуждать о новаторских исканиях. Я же особым новаторством не отличался, тем не менее для кружка меня нашли приемлемым. Это мое посвящение мы с друзьями решили отпраздновать в одном пустом магазине, в подвале дома, сгоревшего при бомбардировке. Тогда еще встречались подобные видения из прошлого. Восстанавливались лишь первые этажи, а над ними витали слепые фасады, за которыми пряталась беглянка от реальности — лестница в трещинах, ведущая в городское задымленное небо. Фасады пустоты. Их завешивали огромными портретами и плакатами. Возможно, они были друг другу необходимы. А мы в тот день так и не напились.
В 1954 году Вылко Червенков ушел с поста первого секретаря партии и, по примеру Сталина и Маленкова, выбрал для себя пост государственного руководителя.
Интересно, что он сам стал протестовать против чрезмерного восхваления собственной персоны, на которое его обрекли, и даже убрал несколько своих официальных бюстов. Что тут сработало —
интуиция или информация? Все равно он опоздал. Ему это не помогло.А наше прозрение посещало нас на поэтических чтениях. Их главным героем был Пеню Пенев. Для него эти чтения были священнодействием, смыслом жизни, соревнованием, источником азарта, наркотиком — всем, от «Осанны» до «Распни его!». Ибо Пеню, как трагический маятник, метался между двумя полюсами.
Однажды посреди зимы в Павлово приехал Анастас Стоянов. Он дрожал в своем летнем костюмчике. Говорили, будто Пеню продал его пальто. Они жили тогда в одной квартире. Анастас попросил меня дать ему что-нибудь из теплой одежды. И я дал ему единственный оставшийся от отца плащ. Он был серым, изящным, но слишком широким и длинным для Анастаса. В этом плаще Анастас и исчез, как призрак, вдали, растворился в сизой дымке, спустившись вниз по улице Пушкина к трамвайной остановке. Мама расплакалась:
— Что ты наделал! Почему меня не спросил? Это был не просто плащ. А воспоминание, талисман, вы с ним должны были беречь друг друга.
Чтения не были таким уж безобидным занятием. На них нас окидывали нежными роковыми взглядами. Вслушивались в наши слова доброжелательными опасными ушами. А мы радовались первым волнениям успеха. И готовились к чему-то, сами толком не зная к чему.
Вот в огромную 28-ю поточную аудиторию прямо посреди лекции заходит университетский курьер и бесцеремонно объявляет: «Любомир Левчев, к зубному!» Я в изумлении выхожу. Мрачный неразговорчивый курьер ведет меня как арестанта. Мое сердце сжимается. А зубной врач улыбается до ушей:
— Не удивляйтесь! Садитесь в кресло.
— Это какая-то ошибка. Я ни на что не жалуюсь. Зачем мне садиться в ваше кресло?
— Потому что другого нет. Мне хотелось с вами познакомиться. Я тоже пишу. И хотел бы поговорить с вами о литературе… А когда вам понадобится медицинская справка для оправдания прогулов — я в вашем распоряжении.
Этот удивительный дантист Евгений Константинов в скором времени опубликует роман о хане Аспарухе. Он оставит стоматологию, чтобы отдаться писательству. Войдет в число тех, кто работал над нашумевшим в свое время телевизионным сериалом «На каждом километре», и под конец угаснет от рака.
Мы подружились. Евгений Константинов отвел меня к профессору Цеко Торбову, который тоже хотел со мной познакомиться. Кто-то рекламировал меня, но я не знал кто.
Цеко Торбов, как и Тодор Боров, был воспитанником немецкой школы. У них даже имена состояли из одних и тех же букв. Идеалисту Торбову позволили преподавать, но не философию права, а немецкий. Кроме того, он был заместителем декана у юристов, по-моему, по административной части. Марксисты заклеймили его как неокантианца, нельсониста и пропагандиста сократического метода. И этот вот живой платонист намекнул, что может быть мне полезен… Я все думал — чем же? Может, тот, кто меня хвалил, добавлял, что мне грозит исключение? Дальновидно! Но это должно было случиться позже.
— Сейчас легче оправдать отсутствие, чем присутствие… — пошутил Торбов и пригласил меня выпить чашечку кофе у него в гостях на улице Джованни Горини, где София делается тихой и зеленой. Там, у него в кабинете, висела мастерски написанная копия «Сикстинской мадонны» Рафаэля. Он заказал ее, еще будучи дрезденским студентом. Боров тратил деньги на концертные залы, а Торбов — на художественные галереи. У каждого из них было по ключику от Волшебной дверцы.
Цеко Торбов сварил кофе сам, у меня на глазах. Каждое утро он повторял этот ритуал перед тем, как отдаться своей сокровенной миссии — переводу Канта. К «Критике чистого разума» и «Пролегоменам» он приступал вдохновенно, погружаясь в религиозный экстаз, объединявший отцов церкви, когда те переводили и толковали слово Божие.