Тяжелые люди, или J’adore ce qui me br^ule
Шрифт:
Гортензия и в этот раз приехала только затем, чтобы забрать под конец каникул своих детей; она осталась в поместье всего на одну ночь…
Все в той же комнате под крышей, где Гортензия спала еще девушкой, к ней пришло ощущение и других причин, по которым она нечасто приезжала в Зоммерау. Вечер был душный, весь день ждали грозы; земля, серая и потрескавшаяся, жаждала дождя… В комнате стояли все те же высокая кровать да старый крестьянский шкаф, разрисованный изображениями времен года. А на потолке — все та же серая лепнина, умилительные извивы ее украшений, по которым она тогда, в юные годы, пускала путешествовать свои мысли. Гортензия не раздевалась, хотя сказала внизу, что устала. Несколько растерянно она сидела на краю кровати, погруженная в созерцание расписанного шкафа, возвращая из забытья так знакомые полки, каждую в отдельности — она была изумлена, насколько точно могла все
Гортензия долго сидела в такой позе.
Петер похрапывал.
От встречи с вещами, не изменившимися за все эти годы, у нее возникло ощущение призрачности перемен в ее собственной жизни: словно все происходило без ее участия — вдруг оказываешься матерью, которая просыпается от уютного сопения своих детей…
Гортензия попыталась читать, перелистала книгу. В старых книгах, не ставших знаменитыми, всегда скрывается печаль тлена, какая-то тягостность. Постоянно готовый отбросить такую книгу, читаешь дальше и дальше, обнаруживаешь, что она не хуже некоторых из новых, которые нам нравятся, и от этого она становится еще печальнее, еще тягостнее, от нее веет бренностью всякой современности. И зачем только брать такое в руки! Побуждаемая ожиданием обнаружить что-нибудь плохое или смешное, благодаря чему было бы легко оправдать неудачную бумажную судьбу и с облегчение отложить старое чтиво в сторону, Гортензия все продолжала листать книгу, хотя уже настали сумерки. Гроза надвигалась, колыхались занавески. Лишь бы дети не проснулись, особенно Петер, боявшийся молний, словно все они направлены в него. Он называл их трещинами ночи. Над холмами уже повисли перемигивающиеся гирлянды зарниц. Пахло пылью. Преодолевая внутреннее сопротивление, которым она была обязана своему взрослому состоянию, Гортензия выглянула на улицу, подождала, глядя туда, где мелькнула последняя зарница, чтобы избавиться этим взглядом в открытое пространство от смутного страха, который подкрадывался к ней сзади. В руках она по-прежнему держала старую книгу. Крыши дворовых построек бледно высвечивались, распадались, уходя в никуда, в ночной мрак. Наконец зашумело в елях на той стороне, в острых черных силуэтах их верхушек. Гортензия приняла это как утешительный голос, клич существа, находящегося где-то поблизости; занавески вздулись, словно паруса, и опали. Если бы Гортензия закрыла окно, осталась одна в этой комнате, в тишине всех этих затхлых вещей, с ветхой книгой в руках, когда снаружи надвигалась гроза, она начала бы кричать. Она не стала закрывать окно, даже когда грянул гром. Дважды или трижды раздался звонкий, ревущий грохот, удар был где-то совсем рядом, он пронзил Гортензию до глубины души. Внешне совершенно спокойная, с книгой в руках, она каждый раз ощущала эхо потрясения как нечто похожее на прилив блаженства. Дождь на улице уже шумел вовсю. Дети спокойно спали. На крышу обрушился потоп, водопады с шумом неслись с крыши, а снизу, со двора отвечало бульканье. Теперь гром гремел приглушенно, все было окутано темным и текучим шумом. Некоторое время дурила лампочка, гасла и зажигалась, пульсировала, как в судорогах, но потом стала светить ровно и в полную силу, а на улице по-прежнему бушевала вода; крыши застыли в отблесках уходящих молний, удары грома сливались со своими раскатами. Гортензия читала.
Внезапно, словно кто-то перерезал провода, погас свет, и весь двор, словно он был связан с миром одной-единственной нитью, погрузился в кромешную тьму. Обитатели и прислуга сидели в своих темных комнатах будто погребенные лавиной.
Гортензия просто осталась лежать.
Вдруг она услышала шаги, голоса, все это где-то там, словно сквозь шум моря, темно-зеленая дремота волной накрыла ее… Когда она очнулась, немного испуганная, в комнате уже кто-то был, еще при первом позыве ужаса, порываясь закричать, она подумала о спящих рядом детях.
— Кто здесь? — прошептала она.
— Я только зажгу свет.
Голос был мужской.
— Я только зажгу свет, — произнес он еще раз, — у меня есть свечи.
— Кто вы?
Молчание, темнота.
— Мне бы вот только спички найти! — продолжал голос в темноте, спокойно, будто обращаясь к испуганному дурным сном ребенку. — Вы не слышали, как я стучал?
Я постучал несколько раз. Ага! Вот они. Меня сюда послали.Чем дольше Гортензия слышала этот голос, тем сильнее стучало ее сердце, уже готовое выпрыгнуть из груди.
— Да кто вы, наконец?
— Антон, садовник.
Чиркнула спичка, и Гортензия вдруг увидела его освещенную руку у занявшегося огонька. Свечи были старые и долго лежавшие, так что прошло некоторое время, прежде чем они разгорелись. Антон пробормотал ругательство, словно был один. Пришлось зажечь еще спичку. Ветер! В шуме продолжавшегося дождя они чувствовали себя в тишине, будто на дне моря. Капельки мягкого света, одна за другой, выстраивались в ряд, каждая с золотой каймой, как увядание осени, с мерцающим шаром тепла, окруженного голубым ореолом пульсирующей тени. В конце концов обнаружился целый подсвечник, старинная вещь с манерными пыльными завитушками. Не зная, куда поставить это чудовище, слуга со все более знакомыми чертами освещенного снизу лица стоял перед ней.
— Ты? — прошептала Гортензия. — Ты?..
Антон не шевелился.
— Вот не думала! Это ты?
— Меня послали, — произнес он ошеломленно. — Я не знал к кому.
В глазах Гортензии поплыло, как во сне.
Его неподвижность и то, как он держал подсвечник, так что ему и руку подать было нельзя, его лицо, которого ей так долго не хватало, до смешного все еще такое же, только немного перекроенное возрастом, невероятное от того, что оно так близко! Гортензия присела.
— Райнхарт, — спросила она, — как ты сюда попал?
Долгая история, подумал он, невеселая история, да к тому же ему сейчас было гораздо важнее решить, куда бы пристроить этот кошмарный подсвечник. Трудно было понять, чего можно ждать от этой встречи, и он помышлял об отступлении…
А потом начался разговор, не имевший ничего общего с тем, что происходило, с их встречей: они заговорили об Аннемари, ее дочери — Гортензия знала о разговоре дочери с садовником и о том, что он ей посоветовал. Она усмехнулась:
— Прежде ты говорил совсем другие вещи.
Немного погодя, когда Гортензия подняла глаза и вновь глянула на него, он все так же стоял — слуга со свечами в руке. Райнхарт почувствовал, что много лет не разговаривал ни с кем, стараясь, чтобы его поняли. И вот еще что: можно было говорить о чем угодно, о ночном дожде за окном, о сене, об этих местах вообще, о городе, о Гортензии и ее жизни, о ее муже, о ее детях, обо всем — но только не о прошлом! Его нельзя было упоминать, это были словно ворота, за ними осталось так много уже минувшего, лишенного будущего, и все случившееся потом, все, что было с таким трудом достигнуто, все, о чем он передумал, высилось теперь над ним, как колеблющаяся башня, — теперь, когда это самое минувшее вдруг оказалось перед ним во плоти и наяву. Гортензия мало изменилась. Хотя, как он знал, у нее были дети. Правда, прическа стала другой.
Гортензии тоже было не легче, чем ему; ей надо было сообразить, что говорить дальше.
— Отец умер, — произнесла она.
— Я слышал.
— Все они когда-нибудь умирают…
Потом снова они только слышали дождь, а свечи моргали от прохлады, врывавшейся в комнату. Дождь превратился в настоящий потоп. Гортензия сидела молча, положив руки на колени, и перебирала пальцами.
— Что касается твоей дочери, — сказал Райнхарт, — то я не знал, кто ее мать. Аннемари спросила меня, что ей делать, и я честно дал ей совет, вот и все. Если у нее хватит сил разорвать путы, подумал я, она не будет спрашивать разрешения…
— А если сил не хватит?
— Так для этого и путы. В том-то и смысл их, думается мне. Те, кто повинуется, достигают большего, они счастливее… Почему ты смотришь на меня?
Гортензия встала.
— Тогда хорошо, — сказала она, стоя у окна, — если ты правда думаешь так, как сказал Аннемари.
— Почему нет?
— Бывают и другие мысли.
Добавлять Гортензия ничего не стала.
— С тех пор как я познал свою собственную жизнь, — сказал Райнхарт, — с тех пор как я занимаюсь шпалерниками, вижу растения, которых не коснулась жестокая рука, принуждающая и подрезающая их, я стал кое о чем думать иначе.
Каждый хотел бы стать господином, никто не желает служить; от этого оказались исковерканными больше жизней, чем от того, что ребенку не дали испытать радости. Слишком мало людей имеют собственную цель и обладают достаточной силой, чтобы обходиться без повиновения. Все остальные достигнут большего, если будут повиноваться.
— Между прочим, это было очень странно, — сказала Гортензия. — Аннемари много говорила нам о тебе, а тут вдруг заговорила совершенно иначе, она заплакала, когда рассказала о твоем суровом совете; она была очень разочарована тобой!