У Геркулесовых столбов
Шрифт:
Самое интересное, как Пасков на это отреагировал. Он снова, будто во сне, поднял портфель, бесшумно положил его на колени, откинул крышку, неторопливо, будто ничего важней сейчас не было, переместил бумаги в прежнее отделение, расправил загнувшийся от перекладываний уголок методички, защелкнул замки, без стука опустил портфель рядом с сиденьем и лишь потом вновь откинулся, якобы превратившись в слух, положил руки на подлокотники, с силой сжал мертвое дерево.
Сколько же он ее не видел? А вот те самые десять лет, которые Леня Бергер решил сегодня отметить. Чудовищное количество времени, темный придонный ил, который незаметно образуется жизнью. Ведь он практически не вспоминал о ней все эти годы, за исключением, разумеется, тех сумасшедших бессонниц, навалившихся в сентябре, тех огненных дней, недель, месяцев, когда он точно безумный метался по комнате, опустевшей после кончины Ксении Павловны, не мог дышать, жить, ни о чем другом думать, читать, работать, протягивал руку к допотопному телефону с размахрившимся нитяным покрытием провода – отдергивал пальцы, опять протягивал, иногда даже набирал первые три цифры номера, но затем все равно отчаянно бросал трубку… Нет, все-таки был один случай, кажется, лет семь-восемь назад, поехали за город, он уже тогда был знаком с Зикой, первые попытки ухаживания, еще неясно, приятели какие-то промежуточные, потом исчезли, все как обычно – палатки, водка, легкий переносной приемничек. И вот у багрово-угольного костра, который уже почти прогорел, только – жар, только слабые красноватые отблески, обозначающие сидящих, в колоссальном июльском сумраке, под звездами, в набухающей тишине, часов в десять вечера, услышали по приемнику, что в Петербурге дожди, и вдруг точно разодралась пелена прошлого: черный слякотный город, скользкие тротуары, ужасный ветер, несущий с Невы волны сырого холода, фонари в ореолах, пролет Съездовской линии, и среди
Память, вопреки желанию, восстанавливала увиденное: уже поплотневшая, но еще очень ухоженная, тщательно, по-видимому, следящая за собой женщина, всегда помнящая о своем возрасте и не позволяющая ему брать над собой вверх. Холеная, временами, наверное, высокомерная. Пасков встречал таких в административных структурах. Поднимет брови, спросит: «Что вам угодно?..» – и это – Мизюня, это – горячий трепет от одного только случайного прикосновения?.. Пасков видел, что рядом с ней оставалось свободное место. Надо бы, вероятно, подсесть, хотя бы из вежливости, поздороваться, о чем-нибудь поговорить. Но о чем мы можем с ней разговаривать? Спросить, как жизнь? Ответит, что у нее все в порядке. В том-то и дело, что у Мизюни всегда все было в порядке. Пасков помнил, что когда у нее обокрали квартиру – месяца через три примерно после знакомства, вспыхнула в это время такая криминальная эпидемия: милиция уже развалилась, но кроме бандюг никто этого факта толком не осознал, – то помимо денег (и что там были за деньги?) унесли, вот уроды, еще и специальные объективы; пробовала тогда работать фотокорреспондентом, непрерывно «чмокала» что-то, порхала из конца в конец города, идут спокойно по улице, вдруг – стой, подожди, секундочку!.. – поспешно расстегивает сумку с аппаратурой. Зачем, кому это нужно? Поиграют и выкинут. К обычному аппарату такие объективы все равно не подходят. А ей без них – смерть: ни кадр издалека не схватить, ни панораму, ни обзорный формат. Рассказывала, всплескивая руками: «Возвращаюсь домой – дверь распахнута; вхожу тихонько, как не к себе, на кухне – милиционер. Строгим голосом спрашиваю: «Вы кто?» – Он отвечает: «Я – Вова…» Со смехом, хотя чувствуется, что в голосе – слезы. Новые объективы, как выяснилось, это четыреста долларов. Где взять бедной девушке четыреста долларов? Кажется, после этого фотографию и забросила.
Какая-то удивительная беззаботность. Сам Пасков, работая последние годы в научно-исследовательском институте, ведя самостоятельную тематику, в какой-то мере даже руководя группой из трех лаборантов, привык планировать свою жизнь надолго вперед: знал, что будет делать в конце месяца, через квартал, часто – через полгода. Как же иначе? Попробуй не запланируй – останешься потом без средств, без приборов, без реактивов. Никто даже пробирки не даст. А тут, с его точки зрения, что-то немыслимое. Есть деньги – сразу же все потратить. Что будет завтра? Вот будет завтра, тогда и станем об этом думать. Кто знает, может быть, никакого завтра не будет. А уж через неделю, скажем, тем более через месяц – такая даль времени, что и не стоит загадывать. Через месяц – это уже другая эпоха. Как будто не живет, а, шелестя крылышками, перепархивает с ветки на ветку. Сама про себя говорила: стрекоза-попрыгунья. Но обязательно серьезным, ответственным голосом добавляла: «Только для меня лето никогда не кончится». Почему-то была в этом уверена. И вот – кончилось лето, видно просто по внешности.
Правда, отсюда, наверное, и необыкновенная ее решительность. Если завтра не существует, значит все надо делать сегодня. В конце декабря (опять оттепель, опять слякоть) Пасков провожал ее с какого-то затянувшего собрания. Только что сняли Гайдара, настроение у всех было хуже некуда. Это что – поражение, отказ от демократических преобразований? Опять – советская власть? Опять возвращаемся к административно-командным методам? (Было тогда такое страшноватое пугало) … А вы что думали, восемнадцать миллионов членов КПСС так сразу куда-то и денутся? Секретари райкомов, горкомов, инструкторы, парторги на предприятиях, ответственные за пропаганду, заведующие идеологическими отделами? Всего лишь прошел год после путча. Это такая туша, что разлагаться будет еще несколько десятилетий. Отравит еще не одно поколение… Особенно горячился Мулярчик, который уже тогда переплывал в профессиональные демократы: участвовал в партийных радениях, хвастал, что, когда ездил в Москву, разговаривал там с самим Бурбулисом. Тот ему якобы сказал, что ситуация напряженная. Если мы отступим сейчас, значит никаких шансов у этой страны не будет… Харитон, заросший железными лохмами, диковато краснел и волосатой до неприличия лапой бил в накуренный воздух: сначала устраивают эту свистопляску с реформами, разоряют людей, отбрасывают страну в нищее прошлое, выливают на нас целую цистерну помоев, а потом удивляются, что никто не выражает восторга… Пасков тоже нес какую-то ахинею. Мизюня, съежившаяся по обыкновению в потертом кожаном кресле, втиснутом в угол, молча переводила взгляд с одного на другого. Потом, уже на Среднем проспекте, пожаловалась: «Зачем так кричать? У меня теперь голова – будто из чугуна…» Самое, между прочим, разумное, что было сказано за весь вечер… На Тучковом мосту ветер, взлетевший с воды, ударил в лицо мокрыми хлопьями. Когда вышли на Петроградскую сторону, асфальт уже побелел. Припорашивало, оставались на тротуаре темные водяные следы. Пасков тем не менее горячился: «Ну неужели там нет ни одного разумного человека? Неужели не понимают? Неужели считают, что можно вот так, ни с того ни с сего, взять и все отменить?..» На самом деле думал совсем о другом. Страдал от того, что никак было не одолеть проклятую нерешительность. Ведь уже почти четыре месяца ходят вместе, с утра до вечера, с вечера до утра, кофе иногда пьют из одной кружки, а лишний раз прикоснуться к ладони, к плечам, когда помогаешь надеть пальто, просто дотронуться – все еще мучительная проблема. Ну и сколько они так будут ходить? Все же рассказывал что-то. Мизюня, уткнувшись носом в жалкую выпушку меха, больше отмалчивалась. Вероятно, действительно устала от разговоров. Свернули во двор, остановились под лампочкой, освещающей вход в парадную. Горели несколько окон. Мизюня, до половины укрытая воротником, посмотрела ему в глаза. Пасков сказал не своим голосом: «Ну вот и пришли…» Шлепали капли с крыш, стукнула форточка, ткнутая изнутри раздраженной рукой. Была пауза – длиною, наверное, в целую жизнь. А затем Мизюня вдруг отпустила сжатый пальцами воротник, потянулась на цыпочках и поцеловала Паскова твердыми от озноба губами. Непонятно даже, как так получилось. Где-то позже, потом, призналась, что ее будто пронзило: не сейчас – значит уже никогда. А вдруг с тобой, боже мой, что-то случится? Вдруг, боже мой, я тогда себе не прощу… И больше уже не раздумывая – по темноватой, каменной лестнице, держась за руки, на последний этаж. Решилось буквально в одно мгновение. И так же, когда в полыхающем сентябре расстались, уже ни разу не позвонила. Совершенно неожиданная твердость поступков…
На сцене между тем произошли некоторые изменения. Книги со стола президиума исчезли, переместившись на широкую тумбочку, задвинутую в глубину, к стене, а вдоль зеленого сукна, придавленного блоками микрофонов, расположились люди, лица которых были Паскову знакомы: два московских политика, лидеры либерально ориентированной партии, деятель из местной администрации, также известный своей демократической ориентацией, депутат Государственной Думы, сразу же уткнувший лицо в пухлую записную книжку, и еще двое-трое из тех, что называются то ли аналитиками, то ли обозревателями. Пасков их, во всяком случае, видел по телевизору. В общем, вполне пристойно. Молодец Леня, сумел выставить иконостас. Странно только, что Марека в президиум не пригласили. Видимо, не дорос пока Марек, его номер шестнадцатый. Ничего, посидит где-нибудь в пятом ряду.
А вот Гермину он на первых порах не узнал, отметил только, что какая-то довольно эффектная женщина уселась с краю, рядом с депутатом Госдумы, тот сразу оживился, захлопнул блокнот, по-видимому, спросил о чем-то, она ответила, и лишь когда Леня Бергер, выйдя на кафедру, объявил, что заседание, посвященное десятой годовщине со дня основания, можно считать открытым и предоставил слово первому выступающему, полностью назвав по имени и фамилии, Пасков понял, кого ему эта женщина напоминает.
Странно, конечно, поскольку она, как и Леня, изменилась за это время не слишком сильно, разве что погрузнела немного, потяжелела, чуточку раздалась,
ну, это понятно: годы, хлопоты, неприятности откладываются внутри, ничего с этим не сделаешь, однако грудь, составлявшая когда-то предмет Мизюниной зависти: мне бы такой размер, я бы забот не знала (шокировала, между прочим, Паскова таким заявлением), кажется, выпячена была еще сильнее – как два буфера натягивала тонкий джемпер, приподнимая «демократическую» кожаную безрукавку с аппликацией в виде лилий по сторонам, а неистовые, под бронзу волосы, которым Мизюня тоже завидовала: боже мой, ну вот дается же человеку ни за что ни про что!.. – выглядели нисколько не хуже, чем раньше, короче, быть может, несколько аккуратнее, но все той же, запомнившейся Паскову посверкивающей лавиной низвергались на плечи. Картинная южная красота. В сочетании с мраморными чертами лица, с горбинкой носа – пугающее ощущение фанатичности. Такой демон мщения. Такая народоволка, с убийственным хладнокровием стреляющая в царского генерала… На каторгу – так на каторгу, на эшафот – так на эшафот!.. Глаза, пылающие нетерпением… Тоже, кстати, не замужем, но тут хотя бы отчасти понятно. Рядом с Герминой любой нормальный мужик превращается в тряпку. Безумная энергетика. Кто же захочет, чтобы его превратили в тряпку? Кажется, одно время она была влюблена в Леню Бергера. Тоже сказала Мизюня, Пасков, разумеется, ничего такого не замечал. Что он тогда вообще замечал? Однако у Лени уже лет восемь была Тамарка, прыскающая весельем, двое детей, погодки, кудряшки на лбу, брак, устойчивый во всех отношениях; когда скапливались у них в квартире, даже если в три часа ночи, во мгновение ока выносила из кухни поднос с бутербродами. Чай, кофе – пожалуйста! На всех остальных женщин Леня глядел непрошибаемо, как на хороших приятелей. Разве что бесплотный, дружеский поцелуй в щеку. Это уже потом, будто гром с ясного неба, грянуло, дойдя до Паскова тем же размытым эхом: с Тамаркой Леня развелся, женился на аспирантке лет на пятнадцать моложе. Никто ни о чем не догадывался. Откуда? Тамарка – в первую очередь. Столкнулись как-то на Невском, обреченно сказала: «Ну, если уж так невтерпеж, попрыгал бы с ней, я бы, честное слово, закрыла глаза; зачем обязательно разводиться?..» Аспирантку Пасков потом тоже видел – так, мышка белая, серединка на половинку.В общем, загадочная история. Хотя, если подумать, ничего загадочного в ней нет. Человек переходит в другую жизнь и, как животное после линьки, сбрасывает прежнюю шкуру. Иначе задохнешься в тесноте обстоятельств. Вот Гермина не сбросила вовремя и задохнулась. Пасков только краем уха слушал ее гортанный, привычный к выступлениям, менторский голос, но по всплывающим в нем устойчивым словесным клише без особенного труда догадывался о содержании. Такие-то каналы на телевидении уже контролируются администрацией президента, такие-то посты заняты выходцами из прежнего Комитета государственной безопасности. Идет наступление на гражданские права и свободы, ситуация критическая, мы превращаемся в полицейское государство. То есть все то, о чем сейчас стон в демократической прессе. Вяло, неинтересно, как заезженная пластинка, прокручивающаяся по одной и той же хрипящей дорожке. Никто уже внимания не обращает. И потом, если по сути – какое к черту полицейское государство? Полицейское государство – это прежде всего тотальный контроль за действиями каждого гражданина: как он живет, что думает, о чем шепчется с приятелями или с женой на кухне. И, разумеется, – меры по каждому шепоту. А тут, напротив, никому ни до кого дела нет. У них свои интересы, у нас – свои. Два разных мира, которые практически не пересекаются. Две разных страны, два народа. И слава богу. Лично мне ничего другого не надо.
Он почувствовал отчетливую теплоту на щеке. Точно проникшее неизвестно откуда весеннее зеленоватое солнце согрело кожу. Можно было даже не оборачиваться, чтобы понять, в чем тут дело. Мизюня, отделенная от него четырьмя или пятью людьми, как бы внимающими происходящему, чуть подалась вперед и повернула к нему лицо. Смотрела она так, будто в зале кроме них никого не было. Ему этот взгляд был знаком. Точно так же они иногда останавливались, например на улице, ни с того ни с сего, прямо посередине слякотного тротуара, поворачивались друг к другу, точно в столбняке, замирали и, не обращая внимания на прохожих, смотрели не отрываясь секунд пять-десять-пятнадцать, пока глаза не начинали слезиться. Словно поражались тому странному обстоятельству, что пребывают вместе. Как будто не верили сами себе и необходим был этот ничего не скрывающий, откровенный взгляд, чтобы удостовериться в данной реальности. Или во время бурной дискуссии на квартире у Лени, все уже не кричат даже – хрипят, размахивают руками, никто никого не слушает и слушать не хочет, тоже, будто включили жаркую лампочку, начинала разогреваться щека. Пасков поворачивался и уже не мог отвести взгляда. Глупо, наверное, выглядело со стороны. Ника Мигальская, которая сейчас работает на телевидении, выпускает ток-шоу то с экстрасенсами, то с трансвеститами, бог знает с кем, однажды даже раздраженно заметила, что это, дорогие мои, попросту неприлично: вы как уставитесь друг на друга, точно никого больше не существует. Правда, Ника Мигальская – не показатель. Было у Паскова смутное подозрение, что Ника к нему до некоторой степени неравнодушна. Проявлялось в косвенных мелочах: вдруг при разговоре, случайном, на кухне, чуть поднимет лицо, и губы полуоткрыты, словно для поцелуя, то за локоть возьмет, хотя вовсе не требуется, то прижмется к Паскову вроде бы по-товарищески, но это, конечно, смотря откуда смотреть. Нику будоражили собственные интересы. Что же до остальных, то вряд ли кто-нибудь хоть что-нибудь замечал. То есть замечали, естественно, тут дураку было понятно, но как-то не застревая на этом, не фокусируясь, как-то краем сознания.
Было просто не до того. Деятель, сменивший Гайдара в правительстве, вдруг заговорил на языке родных осин. Знаменитое «хотели как лучше, а получилось как всегда» всплыло позже, а первоначально, когда еще только начинали прислушиваться, попер с экранов такой густой волапюк, из которого не извлечь было никакого смысла. Что означало «вот так, а потому именно»? Или – «будем работать, но несмотря на это что-нибудь сделаем»? Прямо оторопь нападала. Неужели коммунистам, имеющим большинство в Верховном Совете, действительно удалось застопорить ход истории? Вперед в прошлое? В новый застой, из которого будет уже не выкарабкаться?.. Черный Мырдин, что ты вьешься над моею головой?.. Ничего было не понять… «Все правильно!..» – орал Харитон, сжимая стакан так, что казалось, брызнут осколки. Нельзя строить демократическое общество на костях! В основе русского государства всегда существовало стремление к справедливости!.. Мулярчик от таких слов даже подскакивал. Эту справедливость уже устанавливали в сталинских лагерях! Вот там все были равны!.. При чем здесь лагеря?.. А при том! Модернизация, слом прежней системы, всегда требует колоссальных издержек!.. Модернизация Англии… Модернизация Франции… Петровские реформы, которые тоже можно рассматривать как модернизацию!.. О чем это они? Да о том же, о чем вся страна. Каким путем следует осуществлять реформы?.. Крик такой, что лопаются барабанные перепонки. Голова действительно – будто из раскаленного чугуна. Еще бы! Столько лет боязливо шептались на кухнях! Шалеешь от одной только мысли, что это можно сказать во весь голос. Вот что тогда было главное. Давно ли «плачущий большевик» (прозвище от того, что и в самом деле как-то прямо на трибуне расплакался) тихим и от того особо значительным голосом на вопрос какого-то корреспондента, когда у нас будет настоящая свобода слова, отвечал: идеологию мы не отдадим. И ведь чувствовалось – не отдадут. А теперь: не отдадите – сами возьмем! Достаточно посмотреть, что изо дня в день печатается в газетах. Одно требование открыть архивы ЧК – НКВД – КГБ чего стоит! Кому какое дело, что Мизюня на него смотрит? Гораздо важнее – удастся ли наконец обуздать инфляцию? На купюрах какие-то уже вовсе невероятные, просто сумасшедшие цифры. Масло столько-то тысяч, килограмм мяса – столько-то тысяч. Проезд на метро стоил пять копеек, теперь – пять рублей. А потом вообще ввели продажу специальных жетончиков. Просто не успевали переделывать турникеты на входе.
Чудовищная произошла пертурбация. У родителей было на книжке отложено семь или восемь тысяч рублей, скопленных так, наверное, лет за тридцать работы в геологических экспедициях. Считали себя вполне обеспеченными людьми. На восемь тысяч в советское время можно было купить машину. И вдруг сразу – копейки. Что – восемь тысяч теперь? На восемь тысяч теперь можно было прожить ну – две недели. Вышли из употребления монеты. В карманную мелочь превратились синие сторублевки, похожие на фантики от дешевых конфет.
А знаменитая эпопея с ваучерами? Сколько было волнений, сколько надежд, сколько разных советов – куда лучше их вкладывать. Чубайс, он в те дни только-только перебрался из Петербурга в Москву, утверждал, что скоро на каждый ваучер можно будет купить две машины. Сейчас даже вспоминать смешно. Сродни известному заявлению президента, который, кажется, месяца через три после отпуска цен вдруг брякнул на всю страну, что где-то за Уралом банка сметаны стала стоить дешевле. Господствовала тогда в умах такая иллюзия: предоставить все рынку, цены, конечно, взлетят, как же иначе, но немедленно возникнет конкуренция производителей и собьет их чуть ли не до прежнего уровня. Так, кстати, иллюзией и осталась. Одно из тех прекраснодушных мечтаний, которые в реальности не осуществляются. Наконец после долгих сомнений вложили их в некий фонд, то ли «Генеральный», то ли в «Державный», – это их тех, что начали произрастать вокруг как грибы. Мариша, впрочем как и Пасков, была прельщена названием. «Державный» – это звучит! Ну и все. Никаких, разумеется, дивидендов. Никаких машин. Никаких процентов на капитал. Фонд потом куда-то исчез. У Мариши до сих пор хранятся где-то бумаги, удостоверяющие вложение.