У нас будет ребёнок! (сборник)
Шрифт:
– А без тебя новый год не настанет? Самая незаменимая, да?
Я представила себе хмурый взгляд своего начальника Сергея Сергеевича и по-овечьи испуганно затрясла головой.
– Понятно, – перерубил разговор Борис Семенович. – А рожать-то с мужем будешь?
– Ну… – я неопределенно взмахнула руками, как будто я – царевна Лебедь и собираюсь превратить Бориса Семеновича в комара. Доктор немного поежился, но уменьшаться не стал. Смотрел пытливо и ждал ответа.
– Не думаю, что он захочет…
– А на хрена он тебе нужен такой?
Доктор смотрел на меня с огромным научным интересом. Он любил четкие формулировки – в отличие от моих родственников и друзей, которые тоже хотели бы задать этот вопрос, но не знали, с чего начать.
– И вообще он не муж… И вообще он не знает, – заблеяла я.
– Поняяятно… – протянул Борис Семенович. – Сама-сама? А что
Я решила себя пожалеть и заплакать, но стало совсем муторно. Девчонка в знак протеста задрыгала ногами так, что еще немного – и ее пятку можно будет увидеть, заглянув мне в рот.
Я плотно сжала губы и ушла.
Упрямая? – конечно. Свободная? – еще бы. Что хочу, то и делаю. Вот иду своей самой легкой из нынешних походок. Живот – как воздушный шар: еще один вздох – и полечу вместе с ним сквозь белесые низкие тучи, нагруженные снегом, вверх, туда, где солнце и ярко-синее небо, и самолеты летят на юг. И я полечу вслед за ними и окажусь в маленьком городке на берегу моря, прямо на пустой набережной, отдыхающей от летнего шума. Мы приехали сюда с Женькой в марте – переживать наши разводы: я рассталась с Андреем, проиграв по всем фронтам своей хитроумной свекрови, а Женя был покинут белокурой Вероничкой, упорхнувшей к решительному Гарику, собиравшемуся вечно носить ее на руках. Мы испробовали все обычные методы утешения – я плакалась подругам, выслушивая в ответ что-то на тему «все мужики – козлы», а Женька ходил пить пиво с друзьями, рассказывавшими про все бабские низости и подлости. Чтобы развлечь себя, я купила кольцо с сапфиром, а Женя поменял машину, но с каждым днем дышать становилось все тяжелее. И тогда мы решили уехать хотя бы на несколько дней. После московской слякоти мы слепли от яркого света и пронзительного ветра, выдувавшего все лишние мысли. Мы бродили по узким улочкам, поднимались на стены средневековой крепости, выходили к морю кормить белых лебедей, возвращались домой, как будто опьяневшие от воздуха и свободы, и вели бесконечные разговоры о наших бывших – и о себе. Наслаждались пониманием. Тем, что можно говорить прямо, выворачивая себя наизнанку, не рисуя себя героем или жертвой. Говорить все чаще «мы». Мы – другие, легкие, открытые – и неправильные, по мнению Андрея и Веронички. Вот у них-то все по полочкам расставлено и разложено, шаг в сторону – обида, любая перемена – трагедия. А вот мы… И мы жались друг к другу, как в детстве, когда начиналась гроза, а родители еще не вернулись с работы, и я прибегала к Женьке – с моего двенадцатого этажа на его седьмой. И мы сидели, обнявшись, в темной комнате и слушали дождь и удары грома.
И вот вечером, накануне нашего возвращения в Москву, мы почувствовали, что выбрались из-под завалов. Андрей и Вероничка ушли в прошлое. Все стало просто и понятно. Мы хохотали, дрались подушками, дурачились, а потом вдруг начали целоваться, неловко стукаясь носами, как подростки. Как мы с Женькой – только двенадцать лет назад после выпускного. Я так же, как тогда, потрогала его затылок – жесткие волосы пружинили под пальцами. Коснулась шеи, раздвинув мохнатый ворот серого свитера. Двенадцать лет назад я зачем-то зажмурилась, а сейчас мне хотелось все видеть. Как меняется Женькино лицо, глаза становятся узкими и хищными, приподнимается верхняя губа – как у волка перед прыжком. Мы касаемся друг друга, вспоминаем, узнаем заново, торопимся. И я шепчу ему:
– Мы…
Не договариваю, не объясняю. Ты ведь и так понимаешь? Мы – снова мы. Вместе.
А потом нам становится смешно и щекотно. И мы засыпаем, смеясь.
Утром мы говорим о всяких пустяках. В самолете спим, плечо к плечу. Доезжаем на аэроэкспрессе до Белорусской и расходимся – он едет сразу на работу, по Кольцу, а я по зеленой ветке. Он говорит что-то вроде: «Спасибо. Я как-нибудь позвоню». И уходит. А через три недели я отчетливо чувствую, что внутри меня есть живая песчинка, рыжая бусинка, яблочное зернышко. И я бегу к доктору Борису Семеновичу, который все про меня знает, потому что он когда-то вытащил меня из маминого живота и из смерти. И он сразу радуется:
– Наконец-то! За ум взялась!
И я звоню Жене. Раньше бы я вышла на балкон и кричала на весь двор – со своего двенадцатого на его седьмой этаж:
– Женя! При-хо-ди!
Но теперь я благовоспитанно звоню и предлагаю встретиться – в кафе.
– На даче, – бурчит Женя. – Я твоей маме обещал розетку посмотреть.
Ирусик, моя юная мама, прелестная и беспомощная. Она смотрит на любого мужчину с изумлением и обожанием: они такие сильные, смелые и все умеют.
Она восхищается и робеет. Она стесняется попросить. Тревожно дрожат ресницы, губки складываются наивным цветочком, слабые руки, не умеющие даже почистить картошку, теребят шейный платочек. И мужчины кидаются защищать, спасать, помогать и кормить. Женя не может отказать тете Ире, даже если он с головой ушел в работу, заболел и улетел в срочную командировку. Какая работа, если у Ирусика что-то сверкает и жужжит в розетке?И мы едем на дачу. Моя девчонка-лисичка волнуется, низ живота у меня сведен, скручен, как выжатое полотенце. Я ищу слова. Я заглядываю Женьке в глаза. Я жду момента, когда сказать. Я придумываю сто вариантов его реакции. Но первым говорит он, сухо и отстраненно, словно и не о нас. У него сейчас много работы. Большой объем переводов. И ему надо будет скоро уехать. Государственный контракт, Индия. И ему жаль, что так вышло. Он много думал о том, что произошло. И ему так не нравится. Детская дружба – это одно, а взрослые отношения – другое. Он не готов. Он не хочет. Ему не надо. Ему хватило зависимости от Веронички, а со мной будет еще хуже, еще тяжелее. Вот.
– Что тебе привезти из Индии? Только не говори про аленький цветочек. И не плачь.
– Привези мне сережки, длинные и звонкие, чтобы звенели на ветру.
– Вот и хорошо.
И мы разжигаем костер и долго глядим в огонь. И он высушенным голосом рассказывает бесконечную эпопею, что кто-то на работе допустил такую-то ошибку, а смежники… а договор… а пакет документов… Огонь горит, и волосы пахнут дымом, и глаза слезятся и хотят плакать, но я знаю, как тебя это раздражает. И молча слушаю и киваю.
Вспоминая наше расставание с Женькой, я пришла к главному входу на ВДНХ. На площади стояла огромная фиолетовая елка, украшенная розовыми снежинками и зелеными шарами с логотипом банка-спонсора. Худой носатый скоморох в мегафон зазывал публику отмечать Новый год. Рядом переминались Дед Мороз со Снегурочкой. Они сосредоточенно кусали по очереди длинный хот-дог, политый кетчупом и горчицей, и пили кофе из пластиковых коричневых чашек. Взрослые вокруг мерзли и бежали мимо, таща за собой детей. Небо становилось все ниже и белее, и, наконец, пошел снег, похожий на клочки бумаги. Дед Мороз приосанился, стукнул посохом и заорал:
– Здравствуйте, дорогие детишки, папы, мамы, бабушки, дедушки, братья, сестры…
Я вытащила блокнот и собралась записывать впечатления. Целый месяц, начиная с 10 декабря, я каждый день хожу на елки – в культурные центры, библиотеки, парки, управы и дома творчества. Пока все дети дружно ищут пропавшую Снегурочку или украденный посох Деда Мороза, я оцениваю оригинальность сценария, качество декораций, яркость костюмов и профессионализм зайчиков. А потом вместе со всеми кричу «Елочка, гори!» и думаю, что через пару лет рядом со мной будет сидеть маленький человек с непривычным названием «дочь». Не испугается ли она Бабы Яги? Поднимет ли она свою тонкую ручку, чтобы выйти на сцену и громко прочитать стих про Новый год?
Самые сложные елки – уличные. Мерзнут ноги, леденеют руки, ребенок внутри прячется поглубже в тепло маминого тела и затихает. Снегурочка, бледная девушка с повадками маленькой птички, наклонив голову к острому плечику, грустно тянет «Маленькой елочке…». Пятеро малышей в разноцветных комбинезонах старательно подхватывают «…холодно зимой». И от этого становится еще холоднее. Прячешь нос в шарф, надвигаешь капюшон, притопываешь, прихлопываешь в такт песенке и чувствуешь себя самой одинокой в мире. Кладу руку на живот. Ты как там? Спишь? Не замерзла? Хочется забраться под одеяло, согреться и почувствовать, как ребенок вздыхает и укладывается поудобнее, словно кот, утаптывающий подушку, прежде чем лечь. И вместе засыпать, глядя в белое от снега и туч окно. Я уже сейчас почти сплю, стоя посреди площади перед огромными серыми колоннами ворот, между которыми свистит ветер. И вдруг что-то происходит. Я мгновенно выхожу из оцепенения, оглядываюсь – вроде бы все по-прежнему, только про елочку уже поет Дед Мороз, а Снегурочка, вцепившись в его серебристо-синюю шубу, смотрит с ужасом вверх, на темные статуи мужчины и женщины, поднявших над головой сноп спелой пшеницы. Я подхожу ближе, чувствуя ее страх и растерянность. Дед Мороз быстро желает всем здоровья, любви и всяческого благополучия, а Снегурочка уже валится на руки носатого скомороха, сворачивается в комок и легонько скулит. Мы тащим ее за елку. Миша, Дед Мороз, скороговоркой – мне: «Мы с Машей ребенка ждем, а тут вот»… На белых колготках Маши расплываются красные пятна. Я набираю номер Бориса Семеновича и начинаю кричать про Снегурочку, кровь, снегопад. Миша лепечет: