У нас остается Россия
Шрифт:
Приходится напоминать: в XIII веке несоединенность русских князей привела к рабству в два с половиной столетия, в начале XX века разборчивость и элитарность русского сознания закончилась победой чужой идеологии. Что будет теперь, зависит от нас. Если и теперь не найдем мы согласия - бесстрастная история, которой нет дела ни до России, ни до русского народа, возьмется отсчитывать новый порядок нашего национального позора.
Все, говорят, проходит; по выражению И. Солоневича, «проходят даже и прохвосты». Но никогда ничего, кроме времени, не проходит само собой. Даже и прохвосты имеют способность к самопроизводству.
Широко разлилось сейчас течение против России исторической и национальной, немало несет оно ядов и мути, немало натворило уже на своем пути бед, вымывая хлебные и духовные засевы. Посмотреть - кажется, и не остановить эту стихию, пока не насытится она и не снесет оставшееся.
Должно быть, на все века и несчастья замечательный русский поэт А. К. Толстой оставил русским людям в
Так создадим же течение встречное -Против течения!
И если соберем волю каждого в одну волю - выстоим!
Если соберем совесть каждого в одну совесть - выстоим!
Если соберем любовь к России каждого в одну любовь - выстоим!
1992
МЫ НЕ ПРЕДАЛИ КРЕПОСТЕЙ, НА КОТОРЫХ СТОИТ РОССИЯ16
Не один я, должно быть, все последние годы жил с ощущением, что общее наше строительно-укрепительное дело вспоможения родному Отечеству получается у нас плохо. Не одному мне являлись подозрения, будто мы каким-то образом оказались не там, где должно нам быть. Оказались на пустынном берегу, от которого Русь отчалила, и это осталось для нас незамеченным. И мы взываем к отсутствующим. Для литературы даже больше, чем для любого другого искусства, важны восприятие, отзвук, взаимосвязь с читателем, литература вдохновляется и питается энергией ответной волны. Мы тужимся восстанавливать разрушенное, складывать разрозненные части воедино, но они выскальзывают из наших рук и рассыпаются без того цементирующего состава, который есть читательское внимание; мы пытаемся склеивать разрозненные концы, но сухая бумага, не пропитанная сочувствием, не пристает к полотну. И глухая тревога охватывает нас: никогда еще не были мы столь искренни в своем гневе и боли за Россию, никогда еще в попытках сказать громко и значимо, словами всеобщей мобилизации, не выкладывались мы до столь жертвенной опустошенности и - напрасно.
Но напрасно ли? Чтобы ответить на этот вопрос, в расчет надо брать не малые стада, пасущиеся на наших добродетельных засевах, и не большие, вдесятеро больше, срывающие цветы зла у тех, кто поставляет дурнопахнущие блюда. Эти количества читателей, как бы ни казались они малы на одной стороне и велики на другой, решающей роли не играют. Они лишь подтаивающие с разных боков от нахлеста волн края айсберга. Развернись завтра под изменившимся ветром айсберг (а он разворачивается), и наших читателей прибудет, а не наших убудет, однако общее их число останется примерно одинаковым. По сравнению с огромной и глухой массой великана, влачимого непогодой и вморозившего в себя культурную потребность, оно есть лишь малая частица этого великана. За десять лет число читателей сократилось как не в тысячу ли раз, и это еще, надо думать, великодушные подсчеты. В один миг (а что такое десять лет, как не один миг?) литература потеряла не только государственное, не только общественное значение, но и значение органическое, жизнеобеспечивающее для абсолютного большинства людей. Не считать же, право, за читателей глотателей душещипательных пустот, от которых пухнет книжный бизнес, вроде серии одного из издательств «Сто самых-самых...» - «Сто самых громких преступлений», «Сто самых трагических катастроф», «Сто самых известных любовников», «Сто самых страстных любовниц» и т.д., много чего прочего «по сто». Все это наркотические таблетки в книжной обертке, и любителей их труда к наркоманам, а не к читателям, и следует относить.
Даже после Октябрьской революции, когда произошел не меньший слом народного бытия и безвкусица и пошлость также ударились в разгул, до такого не доходило. Вспомним: тогда сразу после Гражданской войны появились Шолохов, Леонов, Булгаков, Платонов, талант молодого Есенина возрос до гениальности. Притом каждый из них принимал новую жизнь в сомненьях и бореньях, которые, казалось бы, должны были сказаться и на позиционном расположении вокруг литературы, и на самой литературе. Этого не произошло. Этого не произошло, не -смотря на тогдашнюю разноголосицу и даже на прямую директиву Агитпропа: «Взорвать, разрушить, стереть с лица земли старые художественные формы». Что такое для искусства уничтожить старые художественные формы? Это убить отечественное искусство, отменить национальную самовыговариваемость, заставить русский язык говорить не по-русски, из русской души устроить разлив и развес на все вкусы. Не вышло. Задумаемся: ведь значит же что-то тот факт, что юная советская литература не стала ожидать толстовских сроков для написания «Войны и мира», а принялась создавать эпопею за эпопеей о Гражданской войне тотчас же, по горячим следам, словно торопясь заявить неизменность и крепость своих отеческих и художественных принципов.
В одной из последних статей Валентин Непомнящий сказал, что роковой ошибкой большевиков было то, что они не стерли с лица земли русскую классику и позволили ей спасти культуру XX века и тем самым спасти Россию. Парадокс: Василий Розанов считал, что русская литература своей безудержной критикой существовавшего порядка во весь XIX век погубила Россию, приведя ее к революции; Валентин Непомнящий уверен, что русская
литература после революции спасла Россию. Спасла в таком случае чем? Той ее частью, можно быть уверенным, в которой русское крестоношение, тяжкое и бесконечное, из коего слагалась социальность, существовало среди удивительных даров родного, внесенного из прошлого, приумноженного настоящим, раскинутого по земле и душам. Оно, это крестоношение, неотделимо было от дивной поэзии народной жизни. Из нее-то ткалась и слагалась, выпевалась и выдыхалась, из этой обильной и яркой самопряди бытия, красота наших устных, а затем и письменных сказаний. Да и что такое художественность литературы, как не вязь родного с родным, как не чуткие и страстные всполохи от прикосновения к душевным закладам, не предельная проницательность, несказанность несказанного, не целомудрие чувства, не слава нашему земному пути! Одна художественность, то есть красота русской литературы, в которую облекалась красота нашей самобытности, способна была спасти Россию и не дать забыть ее духовные и нравственные формы. Один русский язык, это неумолчное чудо в руках мастеров и в устах народа, занесенное на страницы книг, - один он, объявший собою всю Россию, способен был поднимать из мертвых и до сих пор поднимал.Но если так, если литература прошлого века спасла культуру и Россию в XX веке, да еще продолжилась после революции лучшими своими качествами в лучшей, коренного свойства, современной литературе, то что же случилось затем, пятнадцать и десять лет назад, когда, получив подкрепление, она оказалась бессильной перед охватившим страну смятением? Дополним, что подкреплением была не только советская литература, но и эмигрантско-русская, пронизанная такой тоской и любовью к России, точно это было взысканием града земного. Но - как обмороком обнесло, как дряхлостью побило всю нашу могучую книжную рать. В чем дело?
Красноармеец Андрей Платонов, начавший печататься сразу после Гражданской войны, писал: «Труд - это совесть». Один из его героев говорит: «А без меня народ неполный». И никому не приходит в голову не доверять этим словам или насмехаться над их наивной простотой, которая составляет у Платонова приземленную, как бы сознательно не поднимающуюся над землей мудрость. Подобное же безыскусное просторечие, точно валяющееся под ногами, только нагнись и подбери, а нагнувшись, поклонись его древнему и глубокому смыслу, легко найти и у красноармейца Леонида Леонова, и у продразверстовца Михаила Шолохова. Революция прежде всего была социальным переворотом. Со стороны социальной она посягнула на душу, отменив небо, но труд она отменить не могла: разрушенную страну надо было восстанавливать. Труд, напротив, был героизирован. А труд есть совесть. Душа имеет два источника питания - небо и землю, и секуляризованная, обмирщенная душа тем старательнее цеплялась за землю, чем туже перекрывалось небесное сообщение, и, затаившаяся, однобокая, выжила, сыскав в земле и небесные заклады.
В эти годы мы часто вспоминали слова Тютчева в адрес народа: «Невыносимое он днесь выносит». Вспоминались они, конечно, и раньше. Иван Ильин, размышляя над ними, объясняет эту сверхвыносливость народа тем, что идет он, не сворачивая, по своим исконным путям. Точнее не скажешь. Исконное, родное, родительское, нагретое и исхоженное многими и многими поколениями, вобравшее в себя их опыт и силу, любовь и веру, и Голгофу, и воскресение - вот солнце второе и незакатное, когда небесное солнце затянуто тьмой.
Вторая революция на этом веку в России, происходящая на наших глазах, еще страшнее, разрушительней, подлей первой. Теперешние революционеры вкатили машину разрушения тайно и предательски. Знамена подлости осеняют их действия от начала до конца. У «наших» плюралистов и реформаторов, певших поначалу сладкими сиренами, не водилось другой цели, кроме разрушения и разграбления богатейшей страны. Уже и теперь появляются откровения вроде тех, что они, реформаторы, никогда не ошибались в России и знали ей подлинную цену - страны, не способной вписаться в мировое сообщество, и народа, не годного для цивилизованной жизни. Это-то как раз, допустим, и правда, если под «неспособностью» и «негодностью» понимать самостояние, не дающее России раствориться в чужих мирах, да ведь хулители-то не это имели в виду. Цинизм сделался их святой правдой, труд как понятие совестное поруган, воспитанием народа стала его выбраковка. Платоновское «без меня народ неполный» потеряло смысл. Из всех отстойников и запруд, из тайников и спецприпасов потекла литература, возглавившая авторитетом искусства разрушение человека, его земли и миропорядка.
И повисло в небе, отпечатавшись с заведенного хода: разрушенное не восстанавливать, пусть так и будет.
Вот почему самая читающая в мире страна превратилась едва ли не в самую нечитающую. Это была естественная и разумная реакция читателя на происшедшее, его обманули и предали с такой жестокостью, какой, должно быть, в мире не бывало. И, не разбираясь в одних случаях, кто его предавал и кто предостерегал, а в других случаях и способный разобраться, но, не желая в величайшем своем сокрушении делать разницу между теми и другими, подобно тому, как и мы, более посвященные в пружины разрушения, не хотим видеть этой разницы между лучшими и худшими в стане переворотчиков, народ в инстинктивной потребности сохранить себя отпрянул от всякого печатного слова, как от проказы.